Владимир Набоков, отец Владимира Набокова (Аросев) - страница 166

ТОЛСТОЙ И «DAS EWIG WEIBLICHE»[141]

Если три указанных проблемы владели умственным миром Толстого, то последняя – проблема отношений между мужчиной и женщиной – владела с самого начала и до самого конца всем его существом. Подобно тому, как «Война и мир» – всецело посвящены второй проблеме, а «Воскресение» третьей, роман «Анна Каренина», начинающийся с трагикомедии пошлого адюльтера Стивы Облонского, развертывает длинный свиток – трагедию беззаконной любви, построенной только видимо на чувстве, а на самом деле на чувственном желании и кончающейся сперва нравственным банкротством, а потом и гибелью. Но мотивы этой проблемы рассеяны по всему «oeuvre»[142] Толстого. В нашей литературе есть немало писателей, специализирующихся на эротических живописаниях. Никто их них не сумел даже близко подойти к поистине стихийной мощи, с которой Толстой заставляет нас переживать страстное влечение Нехлюдова, стучащегося в дверь Катюши Масловой, или отца Сергия, отрубившего себе палец, чтобы не «пасть», и все-таки павшего, или героя рассказа «Дьявол», где опять-таки со свойственной Толстому сдержанностью, даже просто скупостью красок, он показывает нам душу, подпавшую власти похоти. И никто как Толстой не мог с такой же силой вызвать в нашем воображении разрушительную работу чувственной ревности, так тесно связанной с чувственной страстью. Здесь мы снова видим преемственность обеих эпох Толстовского творчества, с той только разницей, что Левин выгнал Васеньку Весловского из своего дома, потому что он смотрел на беременную Кити нечистыми глазами, а Позднышев убил свою жену, застав ее за ужином со скрипачом Трухачевским.

Я уже сказал, что во второй период своего творчества Толстой не только ставил свои проблемы, но и разрешал их. Тот ответ, который он давал, постепенно становился для него непреложной истиной, и формулировал он ее все проще и точнее. Трагедия его жизни, последний раз потрясающе выраженная во вступлении к посмертному второму отрывку «Нет в мире виноватых», была в том, что он сознавал преступность этой жизни и не мог «освободиться от нее». Поразительно, что за восемь или десять лет до своего «ухода», закончившегося смертью, он в драматических сценах «И свет во тьме светит» изобразил свою собственную семейную трагедию и попытку, правда, не довершенную, героя Николая Ивановича «уйти»: сцена между Николаем Ивановичем и Машей, с переменой лишь имен, могла бы разыграться в Ясной Поляне, в тот темный осенний вечер, когда ее навсегда покинул Толстой.

ПОСЛЕ ТОЛСТОГО

В ближайшие же годы после кончины Толстого разразилась та гигантская мировая трагедия, от которой еще долгие годы будет оправляться, и которою сейчас отравлен весь мир. В четвертую годовщину смерти Толстого Европа была охвачена пламенем великой войны. Были досужие умы, задававшие себе тогда вопрос: как отнесся бы к ней Толстой, – и даже приходившие к выводу, что против этой войны «за право и свободу против милитаризма», Толстой бы, пожалуй, и не возражал. И точно так же, подобно тяжко больным, которые по всякому поводу говорят о своей болезни, сводя к ней все, что вокруг них совершается, многие, я уверен, займутся сегодня рассуждениями на тему о Толстом и большевизме. А в Советской России постараются цитатами доказать, что автор «Чем люди живы» и «Царство Божие внутри нас» был духовным отцом большевизма, коммунизма и диктатуры пролетариата. Труднее, вероятно, было бы установить духовное родство между Толстым и современными героями красного террора. Но касаться сегодня этих тем было бы кощунством по отношению к памяти великого писателя, и я не пойду по этому пути. Я могу только с глубокой скорбью вызвать в своем воображении то чествование десятилетия, которое сегодня объединило бы всю родину Толстого, и которое сейчас так невозможно, так немыслимо в этой несчастной, запуганной, придавленной, озлобленной России.