Дело Кальвина продолжил Теодор де Без. Крепкий здоровьем, этот проповедник инспектировал протестантские города Европы, выступал и заводил знакомства с важными политическими людьми того времени, попытавшись однажды, правда безуспешно, обратить в протестантство французского короля Антуана Наварского. Тогда же он пишет исповедь веры, где объясняет широкой публике принципы Евангелия[114]. Особенно оригинальным мыслителем Без не был, воспринимая себя скорее в качестве популяризатора кальвинистской доктрины, хотя первым именно он в De jure magistratuum (1574) отстаивал право народа на сопротивление тираническому режиму[115]. Так или иначе, кальвинистская реформация была попыткой вернуть закону его трансцендентное основание, освободив его от власти социальных иерархий. Закон дан свыше, он, следовательно, есть слепок с божественного разума, который мы воспринимаем благодаря нашим врожденным способностям. В законе мы видим источник нашего знания, мы в нем видим Бога per se[116]. Кальвинистская теология сделала закон инструментом визуализации, не учтя того факта, что этот закон был придуман для слепых.
В спор с Безом вступил Жан Бодэн, защищавший идею сильного монарха. Бодэн был политиком и прагматиком больше, чем социальным мыслителем. Его интересовал результат, а не теория; моментальное действие, а не долгосрочный план[117]. Управлять государством Бодэн советует в согласии с разумом и справедливостью, коими следует обладать монарху, учредителю законов. Вся власть должна находиться у него. Монарх есть фокус социального тела, центр его силового притяжения; он является визуализацией закона, цель которого сделать всех подданных счастливыми. Сам же закон, как отмечает Бодэн в первой книге «О суверенности»[118], ниспослан Богом, поэтому священен и неизменен.
Пожалуй, наиболее известным текстом, защищающим идею сильного монарха, надо признать «Государя» (1513) Никколо Макиавелли. Сочинение это, как бы к нему ни относиться, необычное в контексте ренессансной культуры. Его необычность состоит в том, что Макиавелли порывает с понятием идеала (идеального государства, идеального правителя, мечты…) и вместо этого предлагает понятие «эффективной истины» (verità effettuale),[119] что само по себе уже явилось революционным шагом. Именно такой разрыв с идеалом, по сути с платоновской эпистемологической парадигмой, определявшей во многом не только отношение к знанию, но и к морали, а не пресловутый имморализм, явился причиной неприятия и острой критики «Государя» со стороны гуманистически настроенных авторов.