Анатомия Луны (Кузнецова) - страница 56

зеленые глаза и борода, седая, снежная, как у православного попа. Если верить старикам-старожилам из булочной, химик ни разу за последние десять лет не улыбнулся. С ублюдками он говорит на их языке – обстоятельно и хмуро, с железной логикой, усмиряет любой базар. Старик порой вставляет в речь заумные интеллигентские словечки, но это лишь придает ему шика в глазах подонков. Русским ублюдкам он поставляет выпивку, стволы и патроны, а малярам из доходного дома в Пехотном переулке – холсты, краски, скипидар и прочее барахло. Химик – старый соратник самого Зайки. С ним нужно держаться осторожнее.

Гробин задолжал старику за масло и уайт-спирит за два месяца. И старик в своем привычном хмуром режиме отказал ему:

– Закроешь долг, тогда приходи.

– Я заплачу, когда продам абсент, – начал было Гробин.

Старик промолчал.

– Ну, хорошо, я готов взять то дешевое дерьмо, которое ты привез в прошлый раз, – скрепя сердце принялся умолять Гробин.

Старик усмехнулся и смолчал. Он уже все сказал.

И теперь Гроб колотит кулаками в пол. Ему хочется рыдать. Полоснуть самого себя бритвой по горлу.

Да, с химиком вышел скандал на прошлой неделе. Из-за упившегося вдрызг Бориса. Борис достал из штанов своего тоˊлстого и помочился под дверь старикану. Гробин и сам был нетрезв, однако, как человек честный, пытался поначалу замять ссору мирным путем. Но старик вынес дробовик и коротко бросил:

– Убирайте!

И тут черт-те что началось в проклятом мироздании, полном шорохов и сквозняков. Я выскочила на шум, неслась на его голос по длинному коридору, потом по лестничному пролету. А Гробин под дулом ствола, ушатанный в говно, грозил старикану судом божьим и выражался яснее ясного – такими могучими аргументами, какие при переводе на обычный разговорный русский утрачивают всю глубину своей бездонной выразительности. Мне померещилось, вот-вот старик взведет курок – и брызнет мякоть абрикоса из-под порванной кожицы. Это я растащила этих мудаков по их квартирам. Это я с ведром и тряпкой, с заткнутым подолом, потная и растрепанная ползала по коридору перед дверью химика и сгорала от стыда под его взглядом. А старикан стоял с опущенным дробовиком, и взгляд его не выражал ровным счетом ничего. НИЧЕГО, сукина дочь. Это все, чего ты заслуживаешь в этом мире.

Но это же не повод лишать человека того, без чего ему не выжить. За лужицу чьей-то чужой мочи. Вам не понять. Вы не бывали там. Не выходили за пределы. Гробу самое место не здесь, а на песчаной косе из черного реголита у лунного Моря Дождей. Там, у Моря Дождей, брейгелевский портрет уродливой крестьянской старухи во сто крат прекрасней девственно гладенькой жеромовской Фрины и самой рембрандтовской Данаи. Да и что это за фрукт – красивое тело? Для чего оно на холсте? Волки тоже прекрасны, еще прекраснее людей. Но где душа у волка? А у старухи Брейгеля Старшего душа выперла прямо из глотки – через распахнутую пасть. Но что толку, если тебе нечем описать все это? Оставить Гроба без красок сейчас, когда он уже загрунтовал грубый холст до эффекта матовости, отрыл среди хлама свою перспективную рамку и бесповоротно собрался на дамбу писать зимний залив, – все равно что отнять у наркомана в жесточайшей ломке дозу. Ему до зарезу нужен синий кобальт. Ему не дают – и это конец света. Господь запирает рай на замок и строго складывает на груди руки: доигрался, мой драгоценный сын, допрыгался, ненаглядный мудак мой. Это оскорбительно. Вот рефрен всей жизни. Ублюдки, когда же вам надоест плевать в беззащитных? Ублюдки идут мимо. Они не в нас плевали – просто ветром снесло, а всем и насрать. Само наше мудацкое существование оскорбительно.