Когда они вошли, я стоял у окна и смотрел на деревья. Древесные братства покачивались вдалеке. Я сломал два пальца, пока раскрывал створку. Листва ладоней порвалась. Зеленые ошметки осыпались на пол камеры, подобрать их я уже не мог. Ветер раздувал задубевшую робу, и она хлестала меня по негнущейся спине.
Ветер свободы. Он был и нежно-теплым, и прохладным – сразу. Он разбивался о перекрестья решетки.
Я покачивался, чувствуя, что уже не сделаю ни шага. Утром я еще ходил взад-вперед по камере. А когда остановился, ступни сразу пустили корни сквозь растресканные подошвы. Старые итальянские ботинки наконец лопнули.
Не для нашего климата. Я начал врастать в тюрьму. Будто решил остаться здесь до конца. На плечо спустился маленький паук по своей почти воображаемой нити, похожей на прерванную мысль. Я с трудом повернул крону, чтобы его рассмотреть.
Тут они и вошли. Я инстинктивно натянул рукава и спрятал руки-ветви за спиной.
Их двое. Ушаков, одноклассник, с которым я никогда не дружил – в школе он начинал как ябеда, позже заматерел как стукач; сделал неплохую карьеру в партии власти, выдавливая одних и выслуживаясь перед другими, и теперь управляет, как может, культурой страны. За ним Костя Ростовцев. Бывший друг, которого я не видел несколько лет. (Было, за что не видеть. Не ненавидеть.) Когда-то я любил его. Но что-то испортилось, пресеклось. Он перестал писать стихи и превратился в профессионального демагога, профессорствовал на кафедре, расставлял и переставлял акценты. Когда началась государственная кампания против поэзии, это оказалось ему на руку: именно он переписал историю русской литературы в пользу прозы, и эту версию власть сочла образцовой. Ему приходилось много врать. Его визит в Башню, его сочетание с первым посетителем не предвещают ничего хорошего.
И все-таки я парадоксальным образом рад ему. Я подаюсь вперед и даже как будто хочу окликнуть его: «Костя!» – но это имя, застрявшее в глотке, оказывается занятым своими делами жучком-древоточцем.
И не выходит на поверхность губ.
Я вижу: они не понимают, что происходит со мной. Пока они ничего не замечают, и заговаривают со мной как с человеком-заключенным, от которого им что-то нужно – признательные показания, соглашение на рабскую работу. Демонстрация унижения. Они решают заново пройти весь спектр аргументов, все кнопки воздействия – и начинают издалека. Вкрадчиво, с лести. Потом, поднимая градус, упирают на высокую честь, и смалец их сытого пафоса позволяет мне отвлечься от них и снова взглянуть на деревья в окне.