— Ми… Мирон Евстигнеич!
И оба — старик и Степан — минуту растерянно смотрели один на другого.
— Узнал? Вот и хорошо, — проговорил старик. — В караульщиках служишь? Ну, а мои-то где же? Где Матрена Герасимовна?
И от волнения лицо у старика помертвело, стало желтое, вот упади он сейчас мертвым, ни одна бы черта не изменилась.
— Где Матрена Герасимовна?
Степан смущенно ответил:
— Умерли. Восемь месяцев, как умерли.
Старик опустил голову, смотрел на свои подшитые валенки, похожие на слоновые ноги.
— Завод отобрали. Их выселили. Имущество взяли. Как же? Бедствовали они, беда как. У отца Павла и померли.
Старик стоял внизу, у первой ступени крыльца, молчал, смотрел на свои валенки. А Степан, с крыльца, сверху, говорил:
— На заводе новые хозяева. Комитет. Как же. Николай Похлебкин за главного.
Степан замолчал. Старик все стоял, опустив голову. Потом точно проснулся.
— Так у отца Павла?
Он глянул на Степана. Лицо у него было теперь новое, горячее какое-то, а скулы краснели — и это было страшно: красное лицо в седой бороде. Он повернулся и, сутулясь, пошел прочь, и лез прямо через сугробы, когда вот тропка рядом.
А к вечеру по всей Жгели молнией пронеслась весть:
— Мирон Евстигнеич приехал.
И никто не хотел верить Степану, что Мирон Евстигнеич пришел, а не приехал, пришел вот так, пешком, в подшитых валенках. Вечером к дому отца Павла сходились люди, заглядывали в темные окна, чего-то ждали. Бабы стояли кучками, говорили вполголоса. Сумерки были синие, и по бирюзовому небу плыла, как золотой тонкий кораблик, молодая луна. Луна плыла низко, и, казалось, задевала за мертвые мрачные трубы, за длинные крыши, занесенные снегом. И черные люди на белом снегу казались маленькими, покинутыми.
— Може, теперь опять завод пустит.
— Где же пустить, ежели теперь он не хозяин?
— Слышь, и ничего-то нет у него. Валенки-то подшиты за-губу. Где это видано, чтобы Мирон Евстигнеич в таких валенках ходил?
— Ну, раз приехал, что-нибудь да будет. Это не спроста.
И Жгель — вся — напряженно ждала, что будет теперь. И за каждым его шагом следила.
— Мирон Евстигнеич панифидку по своей старухе отслужил.
— И-и, постарел. Прямо, можно сказать, хизнул. Борода, бывало, расчесана волосок к волоску, как воротник бобровый, а ныне вроде свалялась.
— Мирон Евстигнеич ходил в контору, а Похлебкин ему сказал: «Если ты, гражданин Каркунов, еще раз придешь, я тебя арестую».
— Мирон Евстигнеич у Панкратьева в гостях был, говорил, что теперь только об душе думает, а не об заводе.
— Мирон Евстигнеич…
И опять тревога капля за каплей в душу каждую.