Старейшины заняли все скамьи в гриднице. Ельга-Поляница, в варяжском платье золотистой шерсти и хенгерке цвета сосновой коры – все цвета осенней листвы очень шли к ней, подчеркивая рыжеватый блеск косы и янтарно-карих глаз, – села на свое место у подножия престола, Свенгельд встал у нее за спиной, оглядывая собрание и прикидывая, чего теперь ждать. Никаких приготовлений к пиру не велось – Прекрасе, захваченной горем и тревогой, просто не пришло в голову угощать мясом и пивом гостей, пришедших узнать о несчастье Ингера.
Наконец появился молодой князь. Побывавший в бане, одетый в синий кафтан с отделкой серебряным позументом на груди, он уже не выглядел так плохо, как вчера, только красный след ожога на лбу и скуле был словно печать, подтверждая: он уже не прежний. Все поднялись; Ингер прошел к княжьему столу, обнял Ельгу-Поляницу, вставшую ему навстречу, кивнул Свенгельду, взошел на возвышение и сел. Ельга подозвала к себе Звонца, чашника, служившего еще Ельгу Вещему, и пошепталась с ним.
– Обожди чуть-чуть, сейчас чару принесут, – шепнула она Ингеру.
Звонец дело свое знал – быстро появилась резная чара с медом. Ельга-Поляница взяла ее и подошла к престолу.
– Будь жив, Ингер, брат мой, князь русский! Благо богам, что привели тебя домой невредимым! Да не оставят тебя боги отцов и дедов наших и впредь своей милостью!
Ингер взял у нее чашу и встал.
– Будьте живы, кияне! – Он приподнял чару, призывая богов благословить ее, и все затаили дыхание, вслушиваясь в каждый звук его голоса – знакомый и тоже иной. – Благодарю богов, что вернулся жив, поднимаю чару полную на них, на дедов, на вас!
Ингер помнил свои обязанности, хотя с мыслями собирался с трудом. Прекраса убедила его, что он не должен отказываться от киевского стола, но он предвидел, что не только его желание здесь важно. Взгляды собравшихся бояр – пристальные, испытывающие, осуждающие, даже враждебные – давали понять, что за право сохранить за собой этот стол ему еще предстоит побороться.
Отпив из чаши, Ингер глянул в сторону, выискивая, кому бы ее передать. Ближе всех к нему сидел Вячемир, самый старый и самый уважаемый из киевских бояр, далее за ним Доброст и Хотинег, сын недавно умершего Гостыни. Он был еще не стар – чуть больше тридцати, – но, заняв вслед за отцом место главы рода, быстро приобрел вес среди киевских мужей нарочитых. С Гостыней, добродушным любителем выпить и спеть, его старший сын не имел ничего общего. Рослый, довольно полный, он всем видом источал здоровье и довольство собой; его круглое лицо, окаймленное золотистой бородкой, имело надменное выражение, а светло-серые глаза смотрели с превосходством. Даже в княжеской гриднице Хотинег сидел, будто каравай на пиру Дожинок – пышный, румяный, украшенный цветами и колосьями, предмет всеобщего любования и почитания. На нем был греческий кафтан, отделанный желтым шелком: много лет назад Ельг из царьградской добычи преподнес этот кафтан Гостыне, и тот часто сидел в нем на пирах. Его дородному сыну кафтан был тесен, и его расставили льном, тоже выкрашенным в желтый, что, однако, не избавило от впечатления, будто этот добрый молодец лопнул от спелости.