— Ты должна сейчас же извиниться перед отцом, Регина, — услышала она гневный голос кузена.
Лебволь быстро вышел, а она все еще сидела, не в силах сдвинуться с места. Наконец пересилила себя, вошла в кабинет отца, в прежней позе сидевшего в кресле-качалке, стала перед ним на колени и прижалась горячей щекой к его холодной руке.
— Простите меня, папа…
Свободной рукой профессор молча погладил мягкие волосы дочери. К горлу его подступил колючий комок, мешая говорить. Да и нужны ли слова, когда Регине сейчас не менее тяжко, чем ему. Он гладил и гладил дочь по голове, успокаивая ее и себя. Слишком доверчива и неопытна она, чтобы разобраться в таких сложнейших ситуациях. Вот Лебволь молодец, он быстро распознал, куда со своим бактериологическим оружием идет Штайниц, в нем возникло естественное чувство человеческого протеста против готовящегося массового уничтожения людей.
— Я ничего не могу понять, папа. Все так сложно для меня, — призналась Регина. — Мне стыдно перед вами, стыдно перед. Лебволем, перед всеми… — Она поцеловала растроганного отца в лоб и ушла к себе в комнату. Не зажигая света, подошла к дивану, забилась в уголок и затихла, прислушиваясь к монотонному шуму дождя за окном. Если бы она могла сейчас заплакать! Но услышанное было столь серьезно, что слезы не появлялись, была тупая боль, невозможность поверить и очевидность, что сказанное отцом и братом — правда.
Регина все сильней прижималась к спинке дивана, стараясь стать маленькой, незаметной. Ей хотелось слиться с темнотой комнаты, исчезнуть во мраке, чтобы не чувствовать, не существовать больше, чтобы вместе с ней исчезли ужас и тоска, чтобы перестало болеть и терзаться сердце, глупое, слепое сердце, начавшее уже ненавидеть, но не кончившее еще и любить. Любовь Регины, которой она жила столько дней, не хотела уступать. «Что тебе до всего мира, — говорила эта любовь. — Люби, пока любишь и любима, бери свое и радуйся, забывая о других. Ведь ты же была счастлива! Так что же ты мучаешься теперь, чего ты хочешь? Ничего, собственно, не изменилось для тебя самой…»
— Ничего не изменилось, — вслух произнесла Регина, пугаясь своего голоса.
И вдруг боль стала такой ощутимой, так нестерпимо стало жаль прежней спокойной и счастливой своей жизни, так ясно увидела она перед собой умного улыбающегося Вольфгана, что Регина невольно вскрикнула. Если бы можно было ударить, закричать, потребовать прекратить эти муки! За что она так мучается, за что? Как они смеют так ее мучить — и отец, и Штайниц, и счастливые в своей дружбе Лебволь и Эрна, и даже Юрген Лаутербах, переставший писать ей письма…