Родимая сторонка (Макшанихин) - страница 167

Все, все до боли памятно, дорого, мило! Сколько раз долгими ночами снилась ты, родимая сторонка! Увезут хоть за пять морей, хоть на край земли, а и туда унесешь ее в сердце своем, и оттуда увидишь твои горбатые поля, нескончаемые лесные гривы, каждый твой домик, каждую скворечню. Не с тебя ли, с маленькой деревушки, где родился и рос, начинается с детства чувство Родины, любовь ко всей своей стране с тысячами городов и сел!

Открыл солдат Кузовлев скрипучие ворота околицы и остановился. И сюда, видать, дошла война: палисадники где покосились, где упали, крыши изб ощерились старой дранкой, на мостике обвалились перила, у крылечка вылетела ступенька да так и валяется в канаве, колодец зияет без крыши черной ямой…

Мужиков нет — починить некому, а у баб руки не те, да и некогда им заниматься этим. Вон и на улице даже одни ребятишки да курицы. Нет, постой, кто-то у Зориных тюкает топором около дома. Не старик ли? Он и есть.

Не мог пройти Кузовлев мимо, хоть ноги так и несли его домой.

— Здорово, Тимофей Ильич!

Старик поднял голову, долго стоял, не говоря ни слова, потом бросил топор и пошел навстречу.

— Ты ли, Елизар?

— Я, дедко.

Ткнулся Тимофей белой бородой Кузовлеву в щеку, прослезился.

— Руки-то нету, что ли?

— Есть, да перебита. В лангете, вишь, лежит.

Отвернулся в сторону старик, опустил низко голову.

— Олешка вот у меня не вернется уж!

— Писали мне, дедко. Шибко я жалел его.

— И от Мишки письма давно нет, — вытер Тимофей глаза рукавом. — Поди, не жив тоже.

Вздохнули, замолчали оба.

— Мои-то как тут живут? — уважая чужое горе, спросил Кузовлев погодя.

Тимофей почесал грудь, не сразу ответил:

— Старики хоть и плохи шибко, да живы пока, а Настасья на скотном работает…

— Дома сейчас Настя-то?

— На ферме, поди.

Вот и отчий дом. Еще больше почернел и покосился он за эти годы. До самой крыши вытянулись молодые тополя, посаженные перед войной. Зашлось у солдата сердце, когда ступил он на родной порог.

Никто не ждал его дома. Высокий старик с лысой трясущейся головой встретил сына чужими глазами. Вытирая руки о фартук, вышла с кухни посмотреть на незнакомого человека мать, седая и полусогнутая. Кузовлев молча смотрел на ее жилистую шею и словно измятое глубокими морщинами лицо.

«Видно, и я переменился, раз отец с матерью не узнают!» — горько подумалось ему. Да и как было узнать им своего сына в усатом худом солдате, одетом в старую госпитальную шинель?!

Нет, ошибся солдат Кузовлев, думая, что окаменело в нем за эти годы сердце: все поплыло у него вдруг перед глазами, и мешок выпал из рук.