Избранные исторические произведения (Балашов) - страница 58

– Усыпи ты его… Али не можь? Сглазил кто, поди…

И снова проваливался в бесконечную канитель дремы-воспоминания.

Давешний разговор с Ратибором не выходил у него из головы. Боярин в бешенстве рвал и метал, узнав, что решили на жеребьях. Олекса низил глаза, мял шапку. Дожидаясь, когда Ратибор, задохнувшись, смолкал на миг, вставлял негромко:

– Сам же ты баял, что ежель мир другояк решит, не моя забота…

– Кабы я, как Максим, стал против Якова лаяться, поняли бы, что нечисто дело. Тоже не дураки и у нас!..

– Сам Максим виноват, с нищим Якова сравнил, кто его тянул за язык? С того оно все и переломилося… Вышатичу Марку сам преже прикажи, боярин…

– Слух о тебе пущу! Погублю тебя! – заярился Ратибор, въедаясь глазами в лицо Олексы. – Завтра же и объявлю! – прорычал он.

Но Олекса поднял голубые чистосердечные глаза:

– А тогда себе хуже сделаешь. Кто меня, порченого, послушает?

Напереди еще не то у нас в братстве: Фома Захарьич ладитце на покой!

Другого кого выбирать будут, тута я тебе боле пригожусь!

Ратибор остановился, как конь, с разбегу ткнуршийся грудью в огорожу.

– Врешь?

– Правду баю.

– Счастье твое, купец, ежели правду сказал!

– Как на духу.

– Ну… Ступай. Пошел. Помни же!

* * *

«Запомнишь и ты у меня!» – цедил Олекса сквозь зубы, перекатывая голову по мокрому от пота изголовью. Сморенный свинцовой усталостью дня, он захрапывал, но снова возникали перед ним наглые глаза Ратиборовы, и Олекса, ярея, просыпался вновь…

Домаша, не ведая ничего этого, думала, что виноват попискивающий Глуздыня, и без конца укачивала малыша.

Днем заснул немного, а сейчас опять раскапризился. Полюжиха посоветовала омыть ребенка с приговором бегущей водой и пошептать. Заснул бы только Олекса!

…Домаша поднялась до света. Неслышно прошла сени – никто не должен видеть. Замерла, нечаянно скрипнув дверью. Ежась, озираясь пугливо, босиком, в рубашке одной – так надо, – сбежала к Волхову, седому от утреннего тумана, по остывшим за ночь мостовинкам, по сизой, щекотной траве, густо унизанной жемчужной росой, по влажному песку, мимо бань и черных лодок. Зачерпнула бадейкой парной студеной влаги:

– Вы, сырые бережочки, вы, серые валючи камешочки, река-кормилица и вода-девица, все морские, волховские, ильмерьские… Воды почерпнуть не с хитрости, не с завидости, рабу божию Глуздыньке моему на леготу, на здравие, на крепкий сон… – шептала, вздрагивая от холода, заползающего за рубаху, словно водяник ласкал ее влажными лапами своими, – вот выстанет из воды! Торопливо водила бадьей по солнцу: раз, другой, третий, – следя, как текучие струи смывают расходящиеся круги… И загляделась – сжалось сердце, будто снова девушкой о суженом гадала… А по верху тумана плыли розовые светы, и тускло и мягко светили дивные Святой Софии купола.