Избранные исторические произведения (Балашов) - страница 64

Дети носились по дому как угорелые, им праздник. Олекса самолично смастерил маленькие грабли – грабловище с прорезным узором – для Яньки.

Домаша укладывалась просветлевшая, помолодевшая – хорошо летом в лугах!

Покос уравнивал в состояниях. Косили все. И сосед-повозник, горюн с шестью дочерьми, промышлявший на одной лошади и униженно прошавший Олексу каждую зиму, не будет ли какой работы сейчас весело окликал:

– Творимиричу. Когда косить заводишь?

И Олекса, как равному, отвечал:

– О Петрове дни начну!

Сено одинаково нужно всем, у всех для дела те же косы-горбуши, тот же дождь али погода падет с вихорем – у всех равно погниет или разнесет сена; потому и софийский летописец каждое лето записывает, хорошо ли с сенами.

Неравны разве только доли покоса…

Радько уже поскакал в деревню рядить баб да мужиков-косарей. Платил Олекса не скупо (это у боярина главный доход с земли, так и жмется), знал, на чем взять, а где и показать себя, и шли к нему охотно, было из кого выбирать работников.

Сам Олекса в это время доулаживал торговые и домашние дела. Мать Ульяния все еще недужила. Посиживала в горнице, кутаясь в пушистый пуховый плат, торопилась окончить обетный воздух. Упорно, несмотря на болезнь, выбиралась в церковь. Поддерживаемая Полюжихой, отстаивала долгие службы, а потом пластом лежала – от слабости кружилась голова.

Олекса, лишенный помощи матери, сбивался с ног. Как всегда, всплывали неожиданные дела. Давеча от Василия, иконописца, прибежал мальчишка, передавал – готово. Поморщился Олекса: не ко времени! Все же оболокся, пошел. Василия самого не было, и отроки-подмастерья резвились, пихали друг друга, хохотали.

«Ишь кобели, обрадовались, что хозяина нет!» – неприязненно подумал купец.

– Где-ка мастер?

Вышел старшой:

– Я за него!

Не дослушал Олексу, кивнул, вынес икону.

– С мастером урядились о цене?

– Преже дай глянуть?

Старшой поставил образ на треногий подстав, отодвинулся. Смотрел Олекса и постепенно переставал слышать шум. Параскева глядела на него глазами Домаши, промытыми страданием и мудрой жалостью. И лицо вроде непохоже: вытянут овал, удлинен на цареградский лад нос, рот уменьшен…

Прибавил мастер лет – и не старая еще, а будто выжгло все плотское, обыденное; ушло, отлетело, и осталась одна та красота, что живет до старости, до могилы, когда уж посекутся и поседеют волосы и морщины разбегутся от глаз, – красота матерей и вдовиц безутешных.

– Вота она какая! – прошептал не то про Параскеву, не то про Домашу.

Поднял глаза:

– Лик сам-от писал?

– Сам хозяин.

Застыдившись – не уряжено, и жалко платить сверх прошеного, прибавил мелочь. А! Не каждый день такое! Покраснев, доложил. Подал старшому. Тот принял спокойно, будто знал, что так и нужно.