Московский процесс (Часть 1) (Буковский) - страница 109

И с самого начала так установилась линия фронта в этом противостоянии: наша гласность против их «гласности», закон против идеологии. Разве кто-то мог этого «не понимать» или «не знать», если режим требовал от своих подданных не просто молчаливой покорности, а вполне активного одобрения?

Конечно, все они все понимали, всё знали. Но после нескольких «оттепельных» лет, когда поговорить о гражданской совести и нравственной ответственности было даже модно, страна покорно вернулась к своему обезьяньему состоянию: ничего не слышать, ничего не видеть и ничего не говорить. Общество предпочло прикинуться слепоглухонемым, чтобы потом, как и после Сталина, иметь возможность опять притворно изумляться: «Как же это могло случиться? Кто виноват?»

И если была у нашей гласности хоть какая-то реальная цель — так это лишить его такого комфорта в будущем. Ни навязывать людям свои решения, ни втягивать их в свою деятельность никто из нас не считал себя вправе — это должно было оставаться делом совести каждого. Зато, в отличие от сталинских времен, оправдаться незнанием тоже никто уже не мог, ни на Востоке, ни на Западе.

Как ни странно, несмотря на такую философски-этическую нашу позицию, ее политический эффект вначале был чрезвычайно велик. Последовавшие за делом Синявского-Даниэля процессы, в особенности дело Гинзбурга-Галанскова, вызвали целую бурю протестов внутри страны, своего рода «цепную реакцию». Прямые репрессии оказались не только бесполезны, но и вредны для режима: чем больше было процессов, тем больше людей присоединялось к протестам. Да и в лагерях изменилась атмосфера: попавший туда не исчезал больше бесследно, не исключался из жизни, но присоединялся к общему сопротивлению. Сведения о голодовках, забастовках, петиции и даже литературные произведения политзэков стали регулярно просачиваться наружу, словно в насмешку над идеей изоляции. Более того, лагеря оказались как бы связующим звеном для различных групп возникающего в разных концах страны движения. Там и мы узнавали друг друга, а через нас — наши родственники и друзья. Судебные расправы, таким образом, просто теряли смысл: они способствовали росту и консолидации вначале весьма разрозненного, стихийного движения, превращая его в серьезную политическую силу.

Этого урока режим никогда не забыл. Вся последующая история наших взаимоотношений — история поисков режимом иных форм борьбы с нами и наших поисков ответа на их новые формы. Аресты и суды стали лишь крайней, вынужденной мерой, и очень часто заставить их пойти на это было для нас своего рода победой. Предпочтение отдавалось иным средствам, от психушек и кампаний клеветы («компрометации», как их называли чекисты) до высылки за границу. Характерно, что в 1977 году режим даже попытался «кодифицировать идеологию» в новой конституции СССР, впервые за всю историю своего существования открыто записав в статье 6-й: