Мы — дети сорок первого года (Магдеев) - страница 78

В этот самый момент Альтафи окинул взглядом жеребца, запряженного в тарантас, на котором восседал Галиев. Хомут на бедолаге был надет наоборот — деревянной стороной.

— Погодите-ка, Галиев-абый. Коня так не запрягают, покалечить можно…

Альтафи спрыгнул с воза и начал снимать с бригадирского жеребца злополучный хомут. Галиев не противился; он тоже ступил на землю и первым делом отряхнул узенькие брючки, затем, ступая осторожно, на цыпочках, будто боясь запылить мелкие блестящие, тридцать седьмого размера туфли, подошел ближе к пыхтящему Альтафи. Бригадирский жеребчик оказался с норовом, не давался, и Альтафи измучился, пока сумел перепрячь его — вот, скотина тоже! В хлопотах Альтафи даже умудрился забыть, что он пока еще только студент, в то время как человек, неумело запрягший лошадь, — педагог с высшим образованием, его учитель и наставник.

— Натер бы жеребцу шею, вот было б дело! — пенял он Галиеву, неожиданно перейдя на простецкое «ты». — Ладно еще, на твое счастье, я повстречался. Сгубил бы коня, точно, сгубил бы…

С жеребцом Альтафи держал себя и вовсе свободно, вольно, покрикивал на него по-мужицки и порою пускал крепкое, увесистое слово. Жеребец на это фыркал, тряс головой и поводил ушами.

— Тпрр-ру-у, стой, говорю, мать твою за ногу! Ти-ха! Ти-ха-а, животина зловредная! Какая тебя муха укусила, что ты меня за кепку кусаешь, ну?!

Галиев стоял молча, потому как вина его перед жеребцом была очевидна; Галиева терзал сильный стыд. Халимов, поросенок, кажется, очень ясно это уразумел и вел себя соответственно: покончив с жеребцом, он молодецки, звучно и далеко сплюнул, а затем сунул оторопевшему историку прощальную пятерню.

— С Красной горки будешь спускаться, гляди, не забудь укрепить подбрюшник, — сказал он напоследок. — Жеребец этот страсть какой упрямый, понесет, так не остановишь, задаст он тебе жару…

В училище все вернулись какие-то обновленные, жаждущие, с ненасытной тягой к учебе; видно, прорезались зубы познания, зубы человеческой любознательности и чесались, и требовали гранита науки — погрызть, поунять нестерпимый, необычайный зуд. А еще много накопилось за это время хлебных карточек… В желудке была приятная тяжесть, на душе — не менее приятная легкость… На третий день, как вернулись из колхоза, в училище решили провести общее собрание, посвященное итогам полевых работ. На собрании было сказано много похвального, упомянуты были передовики и лентяи, а после собрания студенты разных курсов организовали небольшой концерт-экспромт. Впрочем, со сцены прозвучали все больше уже слышанные песни и читанные ранее стихи, и только два номера их концертной программы удивили аудиторию своей исключительной новизной. Это были: песня Нины Комиссаровой — русская, широкая, задушевная, красивая и, главное, отлично спетая, а также стихотворение, которое читал Зарифуллин, и тоже на чистом русском языке. Последнее стало причиной какого-то нездорового оживления в зале: преподаватели перешептывались, зоолог Исмагиль-абзый, что-то бурча директору на ухо, испепеляющим взором пронизывал чтеца, и даже историк Галиев, кажется, был немало поражен. Зарифуллин читал стихотворение Фета: