Лярва (Кромсатов) - страница 94

Ежедневное умирание надежды — вот чем стала его жизнь. Посидев возле сына в больнице, он возвращался домой один, всегда в плохом настроении. Подъезжал к дому, первым делом поднимал голову и с ненавистью глядел на свои окна, чёрный и бездонный зев которых словно говорил ему каждый день: «Ты остался один, и по-другому уже не будет. Тебя никто не ждёт дома, тебе никто не поставит на стол дымящийся ужин, тебя никто не спросит о том, как прошёл день и как твоё самочувствие. И так будет теперь всегда». Он поднимался, входил в пустую и ненавистную квартиру, включал свет и, стараясь не увидеть себя в зеркале, шёл в душ. Мылся он всегда долго, с омерзением смывая с себя пот, память и впечатления уходящего дня, в очередной раз его огорчившего. Затем заваривал чай и, тупо глядя перед собой, не думая ни о чём и ничего не вспоминая, сидел, сгорбившись, в кресле, в мёртвой тишине квартиры, изредка потягивая чай и ещё реже откусывая что-нибудь и шевеля челюстями, — по привычке, а не по желанию удовлетворить потребность. Любой звук, шум за стеной, нежданный гость или звонок раздражали его, ибо отвлекали от единственного полюбившегося ему вечернего занятия — тихо стареть, гаснуть и умирать.

Иногда только его беспокоил некий странный, загадочный шорох в дальнем нижнем углу гостиной, точнее, за этим углом, за стеною, где была уже шахта лифта, но что являлось причиною этого чуть слышимого шороха, этих осторожных поскрипываний и зловещего царапанья, он не знал и ленился задаваться таким пустячным вопросом. Его занимало другое, неизмеримо более важное дело: медленное и добровольное угасание, постепенная, неспешная подготовка к тому, чтобы встать при дверях.

Ненависть, бесконечная и глубокая, словно рвущаяся из какой-то чёрной дыры во Вселенной и достигающая своим остриём самого сердца Колыванова, ненависть, адресованная всем вокруг, горячая и испепеляющая, с которою он не хотел и не пытался бороться, с каждым днём лишь крепла, осаждалась на стенках души и яростнее впивалась в его существо своими когтями. Он ненавидел всех и вся: ненавидел счастливца, завидовал ему и вполне искренне желал ему несчастья; ненавидел несчастного за то, что кто-то, кроме него, Колыванова, посмел быть несчастным, не верил в его несчастье и желал ему горя другого, уже настоящего и тяжелейшего; ненавидел себя за то, что всё ещё жив и никак не может заболеть смертельной болезнью; ненавидел жену и себя за то, что не воспитали детей иначе.

И вся его озлобленная, изломанная, измученная горем душа выплёскивалась алкающей мстительностью в работе: он был страшным прокурором, прокурором от Бога. Никто из коллег не мог сравниться с его страстною одержимостью на процессах, с его громовыми речами и пригвождающими репликами, с его тщательно подобранными доказательствами, с его скрупулёзным изучением узкопрофессиональных законодательных сфер, с его мелочностью и серьёзностью в подготовке постановлений, с его хваткостью и цепкостью при возбуждении дел и доведении их до суда либо до административного наказания. Когда просители приходили к нему и пробовали уговорить смягчиться, то сначала видели вжимание плеч его коллег, присутствовавших в кабинете, а затем слышали в ответ его издевательский хохот, внимали его хлещущую через край желчь и жалели о напрасно потраченном времени.