Нобелевский лауреат (Алексиева) - страница 6

Он не был уверен, что София ему нравится, тем не менее, продолжал жадно смотреть в окно. Его вдруг снова охватило непреодолимое желание вернуться в гостиницу, закрыться на ключ и уснуть в чистой, прохладной, необъятной кровати…

— Собор Александра Невского, — вдруг выкрикнула издательница. Гертельман вздрогнул и вернулся к действительности.

Он сразу узнал собор с золотыми куполами из брошюры для туристов, которую равнодушно перелистал на ресепшене в гостинице.

— Взгляните, господин Гертельсман, — предложила ему Настасья. — Правда, грандиозно?

— Вы непременно должны привести меня сюда.

— Разумеется, господин Гертельсман, — заверила его издательница. — Это входит в вашу программу. Так что завтра же это сделаем.

— Эдуардо…

— Ах, да, извините. Эдуардо.

Гертельсману снова показалось, что издательница фамильярно ему подмигивает, но сейчас он уже был уверен, что это лишь его воображение.

«Что со мной происходит? — подумал он. — Зачем я вообще согласился сюда приехать?»

И в этот миг колокола под раскаленным куполом собора громко зазвонили.


Молодой бородач, чье имя Гертельсман сразу же забыл, едва оно было названо, только что определил его как «вероятно, наиболее крупного живого писателя современности». Другие тоже наперебой стали нести подобный вздор. Гертельсман даже задумался, какова цель их высказываний: просто хотят сделать ему льстивый комплимент, или же его обвиняют в том, что он еще не умер. Писатель, всю жизнь имевший дело с литературой, отлично сознавал, что к живому писателю относятся не так радушно и снисходительно, как к покойному. Ему не раз приходилось убеждаться в том, что даже не столь известный, но почивший в бозе труженик пера, получает от общества гораздо более благодушное и солидное признание, нежели оно готово наградить блестящего, но все еще живого его коллегу по цеху. И тем не менее, в последнее время напоминание о том, что он все еще живой, воспринималось им с особой обостренностью. В последнее время Гертельсман стал слишком чувствительным. Расплывчатая грань между зрелым возрастом и старостью порождала в душе страх. Ему казалось, что он разучился писать, что перестал быть тем Гертельсманом, перед которым весь мир замирал, испытывая благоговение. Но самое ужасное, что от этого ему не было ни холодно, ни жарко. Что-то другое тревожило его, но он никак не мог определить источник тревоги, а также — к чему это могло привести. Писательство перестало быть для него панацеей. Даже прокрадывалась мысль, что именно это, а совсем не старость, маячившая на горизонте, рождало столь болезненное состояние, в котором он пребывал в последнее время.