Война, боль, страдание, окружавшие ее теперь, пробудили в ней тот народный неиссякаемый оптимизм, которым испокон веков славились русские женщины.
К тем сирым и увечным, кто попадал в ее руки, она относилась с жалостью почти материнской, доходящей до самозабвения.
Она забывала о еде, о сне и отдыхе, выхаживала «своих» раненых, торчала возле них ночами, писала за них письма, таскала из дому гостинцы и табак, и не было такого, чего нельзя было бы у нее попросить. При всей своей ограниченности Зиночка обладала поистине поразительным чутьем к их настроению и с проницательностью опытного психолога умела без нажима, походя, бросив две-три ничего не значащих фразы или потрепав захандрившего по густому ежику отраставших на голове волос, вернуть ему душевное равновесие.
Вне этой сферы Зиночка ничем не блистала: умные разговоры были ей в тягость, она начинала зевать и сразу теряла свое обаяние. Не знала она и условностей: ей, например, ничего не стоило во всеуслышание обсуждать с товарками по госпиталю достоинства и недостатки новых рейтуз с начесом, полученных накануне от сестры-хозяйки.
В первый же день, укладывая меня на кровать, она ловко обхватила с двух сторон мою спину и так наклонилась, что ее высокая плотная грудь расплющилась об мой нос. Измученный, в лихорадке, я все-таки не потерял способности краснеть и цветом лица напоминал, наверное, вареного рака, когда она выпрямилась. Сама же Зиночка ничуть не смутилась и, по-моему, не заметила, как я растерян.
Остается добавить, что больше всего Зиночка обожала сладости и… засыпала над книгой.
Я, конечно, не видел никаких изъянов.
К вечеру лазарет успокаивался, в палатах и коридорах, заставленных железными койками, зажигались фронтовые коптилки, сделанные из гильз от противотанковых снарядов, а дежурные сестры и няньки разбредались по углам — поболтать с ранеными: у каждой были свои пристрастия и симпатии.
Зиночка, закончив дневные хлопоты, выполнив назначения, подсаживалась ко мне.
Она любила запускать свои теплые, пахнущие карболкой пальцы в мои кудри, которые госпитальная парикмахерша так и не срезала, уступив ее настойчивым просьбам.
Я не протестовал, охотно принимая непривычную ласку, благо в коридоре царил полумрак и никто не мог видеть моих пылающих щек.
Нога была в гипсе до самого паха, я лежал на спине, глядя на нечеткий силуэт Зиночкиной головы и едва различая в темноте ее улыбающееся лицо.
— Небось у тебя на гражданке и девушки-то не было?
— Была, — соврал я. — Мы на одной парте сидели.
— Так уж и сидели?
— Правда, — доказывал я. — Мы учились вместе.