Край неба (Кириченко) - страница 122

Поневоле задумаешься о тех, кто носит в душе что-то страшное, постыдное и, не имея смелости открыться, так и уходит в могилу вместе со своими грехами.

Домаху Егоровну, жившую в пристанционном небольшом поселке, в маленьком аккуратном домике с садом и огородом, по-уличному звали — Хомиха, потому что второй ее муж был Фома, и так оно и прижилось — Фомиха; а потом — Хомиха. Привычнее и проще… По имени ее величали немногие… Знал я Домаху Егоровну с самого детства, и, если бы меня спросили, когда я увидел ее впервые, не смог бы ответить: событие это затерялось во времени, стерлось. Помнится только, лет двадцать назад, приехав ночным поездом, мы с матерью ночевали у нее. Она и тогда уже была одна, муж ее Фома Петрович помер, оставив ей вот этот дом и сад… Мать моя, имевшая врожденную жалость к людям и говорившая всю жизнь своим родителям «вы», величала Домаху Егоровну полным именем-отчеством.

С виду Домаха Егоровна была крепкая, осанистая, с сильными руками и широким простым лицом, на котором блестели живые, не по возрасту ясные глаза: ей перевалило на седьмой десяток, а глаза были молодыми и нежно-синими, и смотрела она ласково, как смотрят только те, кто кое-что повидал в жизни и понял, что от зла в мире ничего не прибудет.

— Наталочка! — кричала Домаха Егоровна шепотом, покачиваясь из стороны в сторону. — Наталочка! — повторяла она горестно. — Наталочка и Михаил!..

В темноте, при беспрестанных всполохах молний глаза ее увиделись мне безумными, лицо неестественно белым, и она, покачиваясь, причитая и рассказывая, позабыла о грозе, так напугавшей ее, и уже не посматривала в окно и не повторяла «господи помилуй!».

— Ой, не верится, — говорила она тихо. — Не верится, хоть и годов-то прошло… И так оно помнится, будто вчера было, а подумаешь — уже и косточек нет…

Так говорила Домаха Егоровна, так мне и запомнилось.


Было сухое, нежаркое лето — точнее, та его половина, когда все на земле еще зеленеет и наливается соком, когда в садах не тронут ни один лист, когда отошли вишни и абрикосы, а яблоки только зреют. По ночам из сада пахнет травой и землей; тускло отсвечивают яблоки; слышно, как, освободившись, шумнула ветка, что-то хрустнуло, прошелестело; тишина стоит и свежесть — думается поэтому легко и просто, как и должно думаться в такой пригожести и теплыни летней ночи…

Я приехал вечером и, выйдя из вагона на знакомый безлюдный перрон, с сожалением понял, что в село мне не добраться, потому что как раз с той стороны натягивало высокие, синие до черноты облака. Дымчатые полосы, косо падавшие за крышами поселка, говорили, что в тех местах полосует землю нешутейный ливень. На поселок надвигалась гроза, но была она еще далеко, и небо в зените оставалось безоблачным, только потемнело. В ранних, поспешных из-за грозы сумерках стало заметно, как в облаках поигрывают молнии. Далеко и глухо погромыхивало, воздух после жаркого дня был сухим и душным. Сильнее обычного пахло перегретой пылью, асфальтом, а от состава черных цистерн, стоявших напротив вокзала, — мазутом. Свежесть вечера, наступавшая обычно после захода солнца, не приходила.