Но бывало, что Ландау снимал эту маску, и обнаруживалась другая личность, другой Дау — мягкий, чувствительный. Таким я наблюдал его неоднократно. Но это никогда не происходило «на людях» — лишь в присутствии одного-двух человек, которые были связаны с ним чем-либо кроме физики, или просто близких ему. Сказанное означает, что я не считаю просто красивой фразой слова Е. М. Лифшица: «За его внешней резкостью скрывалась научная беспристрастность, большое человеческое сердце и человеческая доброта»[75] (впрочем, я бы заменил слово «беспристрастность» словом «честность» — пристрастность в нем была, но я не считаю это отрицательным свойством). Это означает далее, что я понимаю и принимаю слова Петра Леонидовича Капицы: «Тем, кто знал Ландау близко, было известно, что за этой резкостью в суждениях, по существу, скрывался очень добрый и отзывчивый человек»[76]. Но маска и здесь играла свою роль, принося вред самим этим качествам.
Собственно говоря, застенчивость, прикрывающаяся вызовом, задиристостью, не такое уж необычное явление (особенно у подростков и вообще молодых людей). У Дау они были (сознательно?) доведены до последовательной цельности. Вызов, резкость, насмешливость, даже разухабистость, мальчишеское поведение были необходимыми элементами образа, в который он вошел и который прежде всего был виден тем, с кем он контактировал, особенно в более молодые годы. Хотя и в меньшей мере, они сохранились у него до конца.
Бывало, расслабившись в момент усталости, или говоря о чем-либо лично для него серьезном, или рассуждая, например, о стихах (но только не «в компании»!), читая на память стихи, которые он любил (но не тогда, когда он читал их на каком-либо иностранном языке, чтобы произвести впечатление, по-мальчишески покрасоваться, щегольнуть памятью и знанием языка!), слушая стихи (бывало, я читал ему в пятидесятые годы Мандельштама и Пастернака, кого-то еще и он тут же записывал особенно ему понравившиеся)вот в таких случаях это был другой Ландау.
Не было, разумеется, никакой нужды в маске и тогда, когда Ландау читал лекцию или доклад. Владение материалом и как следствие владение аудиторией были полными. В речи и движениях не было ни резкости, ни напряжения, лишь серьезность. Естественность была подлинная, не наигранная.
Я закончу одним особенно запомнившимся мне эпизодом, который вновь, как и начало этих заметок, связан с Румером.
Как известно, в 1938 г. Ландау и Румер вместе «перешли с физического листа римановой поверхности на нефизический». Благодаря гражданской смелости, уму и настойчивости Петра Леонидовича Капицы уже через год Ландау вернулся домой. Румер же вынырнул на поверхность только через десять лет в далеком Енисейске (в то время это была несусветная глушь, хотя и с пединститутом, в котором он стал работать). Он прожил там в качестве неполноценного гражданина три года— с женой и родившимся там же ребенком. Тогдашний президент Академии наук Сергей Иванович Вавилов сумел добиться перевода Румера в Новосибирск. Но только это произошло, не успев обеспечить Румера работой, Вавилов в конце января 1951 г. скончался, и Румер с семьей остался «в подвешенном состоянии»: без работы, существуя почти целиком на средства друзей.