Впрочем, и эти слова француза были уловкой, попыткой выведать что-то свое. В зале совета, в присутствии и в отсутствие короля, у них есть условные жесты и вздохи – словно контрапункт тому, что может быть сказано вслух. Но когда джентльмен из личных покоев сообщает, что его величество задерживается, все ерзают, скрывая облегчение. Советники гадают, что случилось: конная прогулка, несварение или лень, а возможно, король просто устал от наших лиц? Кто-нибудь непременно скажет: «Господин секретарь, может быть, вы начнете?» И, ведомые им, они запускают новый виток перебранок и ссор, однако над столом витает тайный дух товарищества, который негоже проявлять при короле, предпочитающем видеть своих советников разобщенными. Если советники хмурятся, король улыбается – неизменно великодушный правитель. Если лезут в драку – воздает зачинщикам должное. Если проявляют настойчивость, король смягчается, уговаривает, очаровывает. Это его советники, шайка отъявленных злодеев, которые берут на себя его грехи. Те, кто соглашается быть хуже ради того, чтобы Генрих стал лучше.
В июне ночи коротки, но, когда городские вороты запирают и гасят огни, он, Кремюэль, задергивает занавески и запирается наедине с заботами об Англии. За пределами этой спальни, этой кровати, тьма расползается до самого побережья, летит над волнами: к стенам Кале, через сонные поля Франции и темные заснеженные пики, через Италию к султанатам. Ночь укутывает Лондон одеялом, будто нас уже нет и над нами могильный покров, черный бархат и холодный серебряный крест. Сколько жизней мы проживаем, где спим и видим сны и где забытые языки снова вползают в рот. Когда он был ребенком, его звали Ножи-Точу, потому что отец точил ножи. Ему не исполнилось и двенадцати, а он уже выбивал мелкие отцовские долги: дружелюбный, улыбающийся, настойчивый. В пятнадцать скитался с приятелями где придется, вечно в бегах, в синяках, в поисках новых синяков и новых драк. Наконец, когда он подался в солдаты к королю Людовику, за синяки стали платить. Тогда он говорил на французском – арго бивуаков. Он говорил на любом языке, потребном для торговли или обмена – от холщовых мешков до статуй святых, скажи, что тебе нужно, и я это раздобуду. В восемнадцать две из его жизней были прожиты. Третья началась во Флоренции, во дворе дома Фрескобальди, куда он приполз израненный с поля сражения. Опираясь на стену, он мутным взором разглядывал новое поле битвы. Со временем хозяин взял его наверх – молодого англичанина, способного договариваться с соотечественниками и впоследствии ставшего незаменимым: честного, неболтливого, почтительного к старшим, не привыкшего ныть, не знающего усталости, готового исполнить любое поручение. Он не похож на других англичан, хвастался его хозяин приятелям: не дерется на улицах, не плюется как дьявол, носит кинжал, но прячет его под одеждой. В Антверпене он начал сызнова писарем у английских купцов. Он итальянец, кричали они, весь ловкость и коварство и способен добывать прибыль из воздуха. Это была его четвертая жизнь: Нидерланды. Он говорил по-испански и на языке, который был в ходу в Антверпене. А потом оставил и эту жизнь – вдову Ансельму в ее домике, полном теней, выходящем на канал. Ты должен вернуться домой, говорила она, найти молодую англичанку с хорошим приданым, а я буду надеяться, что она сделает тебя счастливым в постели и за столом. В конце концов она заявила, Томас, если ты сейчас не уйдешь, я сама соберу тебе котомку в дорогу и выброшу ее в Шельду. «Садись на корабль», – говорила она, словно тот корабль был последним.