Лебедь Белая (Велесов) - страница 25

– Пусти! Пусти-и-и!

Меня бил озноб. Мокрая рубаха прилипла к коже, горячий воздух обжигал горло, но тело дрожало от холода. Где-то вдалеке, на другом краю земли, горела лучина, а возле меня было темно. Или нет – сумрак. Всё тот же сумрак, в тусклом мареве которого выделялась фигура невысокого сухощавого мужа с размытым лицом.

– Пусти…

Сухощавый придвинулся ближе.

– Смотри-ка ты – ожил, – прохрипел он. – Ну надо ж! А мы думали не выдюжит. Эй, Воробышек, с тебя жбан квасу. Ожил!

Воробышком оказался огромный детина с размахом плеч не про каждую дверь. Он вырос из сумрака подобно священной горе Алатырь и несколько долгих ударов сердца смотрел на меня, удивлённо потирая скулу. Крепкий малый. Такого бы в дружину, чтоб шёл впереди клина, пробивал дорогу во вражьем строю – беды бы не ведали. Вот только имя… Назвать его Воробышком язык не поворачивался. Видывал я эту птаху – перьев комок да две лапки, так сразу и не разглядишь. А детинушка, что стоял предо мною, на птичку вовсе не походил, скорее на каменную глыбу. Такую с воробьём сравнивать смех один. Ну да не я ему имя давал, не мне и потешаться.

– И то верно – ожил, – голос у Воробышка оказался подстать плечам, такой же широкий, с выразительным медным гулом. Я такой гул слышал в Грецколани. Грецкие монахи вешают в своих храмах большие медные чаны, кои называют колоколами, и бьют в них во время праздников. Гром получается – будто Перун молнией ударил – но не злой тот гром, а добрый и душевный. Монахи для того тот гром издают, чтобы бог лучше слышал, как воздают они ему славу и поют песни. Вот бы и нам такие чаны завести в своих храмах и молебных рощах, дабы богов наших радовать сим добрым громом.

Я приподнялся на локтях и огляделся. Большая полутёмная клеть, лица – серые, тусклые, побитые, и только возле дальней стены огонёк мерцает. Воздух спёртый, горький на вкус; от такого воздуха начинает першить в горле и пить хочется. Я почти сразу понял, что это за место и кто эти люди, но всё равно спросил:

– Где я?

Ответил сухощавый.

– В порубе, – и усмехнулся. – Не в княжьих же палатах.

И память сразу отозвалась прошедшим днём. Я вспомнил ромея Фурия, старика с тележкой, мальчишку Поганко, привратника со связкой ключей, стражников. Значит, в поруб меня всё-таки посадили. Я посмотрел на ноги – и сапоги сняли, псы. Ладно, босиком ходить мне не привыкать. Долго ли только продержат здесь? Старик что-то говорил про княжий суд. Был он уже или ещё будет?

– Давно я тут?

– Второй день, – снова ответил сухощавый. – Вчера утром тебя к нам бросили, будто куклу соломенную. Думали, не оправишься, а поди ж ты. Кто тебя так отделал?