– Поэтому вы все время хвалите Нинку? – обойдя лежащего на полу Николку, проворчала Любка, наслаждаясь произведенным эффектом. – Она же беленькая, лицом пригожая, послушная и работящая умница…
Мать какое-то время стояла, словно застывший каменный истукан.
– Мам, – позвала Любка притихшим голосом. – Я есть хочу! И я замерзла, очень.
Но мать повела себя совсем не так, как она ожидала. Она вдруг разом осунулась, побледнела, как-то пьяно и неуверенно подошла к окну, постояла с минуту, потом подошла к печке, выгребая картошку вместе с золой.
– Мам, – Любка подошла к ней.
Внезапно мать сдавила картофелины, обернулась к ней, встала, нависнув скалой.
– На! Жри! Подавись! – она грубо ткнула картофелиной в лицо, стараясь ударить кулаком. – Тварь… Да что же ты не сдохнешь-то? – выдохнула она с ненавистью и отвращением в глазах. Губы ее перекосило судорогой, и руки дрожали.
Любке не хватило сил даже отойти, она так и стояла, позволяя матери выплеснуть свою боль.
Выдохшись, мать снова рванулась к печке, выгребая еще картофелины, в сильном возбуждении раздавливая картофелины между пальцами, будто не заметив, что на полу, обитом у печки железом, лежит штук пять. И снова набросилась на нее, схватив за волосы и обмазывая раздавленной мякотью, будто наслаждаясь ее бессилием, покорностью и страхом.
– На! Подавись! На! Жри! – мать с силой ударила кулаком в лоб, отпустив волосы.
Любка не удержалась на ногах и повалилась на стол, едва успев схватиться за край руками, молча слушая озлобленные выкрики. Голос у нее пропал, ей стало так холодно, как будто она умерла.
– Сука ты! Падина! Господи, да на что я вас родила? Да сдохни ты! Сдохни! – мать уже будто уговаривала ее, а из груди рвались рыдания. – Да как же мне придушить тебя?
Наверное, мать была камнем. Любка попятилась к двери, выскочила в коридор, остановившись. Хотелось бежать за волшебниками, хоть куда, лишь бы не здесь, не в этом мире.
Ей вдруг отчаянно захотелось умереть, чтобы никто и никогда больше не смог причинить ей такую сильную боль. И пусть бы придушила…
Может быть, у нее сейчас не было тела, беспомощного, немощного и ватного, но сознание никуда не ушло – обращенное в прах, оно захлебывалось в боли и ненависти, которая хлынула в образовавшийся вакуум, где только что манил за собой лучик зажегшейся надежды. Ужас был – вот он, как бытие. И не было ни одной взрослой мысли, только сдавленная пытка в груди, которая рвала ее, вырезая по живому плоть.
Ее трясло не от гнева, и не от страха – она понимала, что мать вымещает свое мытарство, одиночество, горе и слабость перед миром, который не дал ей ни единого шанса быть услышанной, уж в этом-то Любка разбиралась. И не знала, как сказать, что она ее слышит – мать не слышала ее.