Она села за стол, с тоской уставившись в окно.
Куда она пойдет? Там, за окном, падал снег, и садились на стекло крупные хлопья, точно пытались заглянуть, пытаясь понять, что происходит в комнате без света.
Никому она не нужна, никому!
А мать вдруг резко успокоилась, притихла, убитая и раздавленная, пряча глаза в пол. На смену вырвавшемуся наружу безысходной ярости пришло отчаяние человека, обреченного жить во тьме.
– На, поешь… – она с маху поставила на стол тарелку с почищенной картошкой, политую слезами и посыпанную солью. Нет, не со злости бросила, а дала понять, что не винит себя, и слова ее, брошенные в беспамятстве, не забыла и шли они от сердца.
Любке вдруг пришло на ум сравнение, что кто-то крепко сжал мать в кулак, выдавливая их нее дух. Она сильно состарилась за эти три года, зрение упало, ноги и руки высохли и едва гнулись, давление зашкаливало за двести. Ей стало жалко ее, и горько оттого, что не может взять ее за руку и вывести на свет. Даже прикоснуться, как другие к своим матерям. Она не помнила, чтобы мать хоть раз обняла ее или погладила по голове, как Николку, отстраняясь, когда Любка приближалась слишком близко.
– Я… там хлеб… – Любка почувствовала, как горло сдавило и стало сыро на щеках. – Я там хлеб принесла…
Мать ушла в комнатушку и вернулась с хлебом, на этот раз положила рядом спокойно и даже виновато.
– Я, наверное, повешусь, – тихо произнесла она. Теперь боль была в ее голосе.
– А я? А Николка? – с тихим горем выдохнула Любка. – А мы как же?
Мать могла. Подсознательно она всегда это чувствовала, не позволяя себе думать об этом. И боялась, что однажды придет домой и увидит мать в петле. Наверное, в этом было все дело. У матери тоже высохли слезы, глаза остались сухими, даже когда она высморкалась. Она догадывалась, мать хочет уйти, и точно так же, как она, жалела и ее, и Николку, не позволяя желанию вырваться наружу. Запертое внутри, оно разъедало и разрушало ее основу – и тогда мать срывалась, вымещая на нее свою скорбь. Но теперь Любка знала, это Голлем боролся с матерью, пытаясь забрать того, кого она любила больше всего на свете, и не могла позволить ему проглотить их обоих.
– Не знаю… Ну ты-то ладно, а вот Николка… – мать болезненно сжалась. – Ну не могу я, не могу! – последние слова ее вырвались из груди, как мольба.
– Мама, я понимаю, – всхлипнула Любка. – Я все-все понимаю… Ну потерпи, миленькая, ну потерпи! – она погладила мать по руке, которую та отдернула. – Я же вырасту! И Николка… Мы выпутаемся, вместе мы сможем…
– Дождешься от вас! – мать разом пришла в себя. Она вдруг перестала себя жалеть, как будто тот, кто держал ее только что, потерял над нею власть. – Дома печка не топлена, картошка опять уж, наверное, замерзла, как в прошлый раз, – голос ее был так спокоен, что Любка невольно обратила на это внимание. – Ты завтра, пока изверг на работе будет, сходи, истопи, – попросила она и досадливо махнула рукой. – Или лучше я сама, а ты покарауль его. Если выползет из кочегарки, предупредишь.