Потом кот и лучше-чем-человек долго лежали в траве, благо день был сухой, хоть и пасмурный. Дождь, который ещё с утра собирался, не пролился, не стал им мешать.
* * *
День, как всегда, начался с самого невыносимого – с пробуждения. Хуже, чем просыпаться, в принципе, нет ничего; в каком-то смысле, это даже упрощает жизнь: если перетерпел эти жуткие десять-пятнадцать минут между пробуждением и первым глотком омерзительно горького (чем хуже, тем лучше) кофе, можешь быть совершенно уверен, что бы с тобой ни случилось, самое худшее на сегодня уже позади.
И нет, не в хронической усталости дело. И не в том, что Ленц уродился «совой» – это вряд ли, в полдень ему просыпаться ничуть не легче, чем затемно. Тем более, не в похмелье, которое вообще не проблема: когда так хреново, всё равно, есть оно, или нет.
Пробуждение было мукой с раннего детства, сколько он себя помнил, вообще всегда. Просыпаться всё равно, что… – Ленц за всю свою жизнь раза четыре пытался объяснить это близким, но на первых же словах умолкал, потому что невозможно достоверно описать кошмар своих пробуждений людям, которые тоже просыпаются каждый день и не делают из этого великой трагедии. Некоторые вообще по утрам веселы и бодры настолько, что пока завтрак готовят, страшно сказать, поют.
Даже наедине с собой, для себя Ленц толком не мог сформулировать; но ладно, предположим, это похоже на то, как будто ты счастливо жил, внезапно умер и неожиданно оказался в аду, в который при жизни не просто не верил, а умозрительно представить не мог.
На самом деле его жизнь вовсе не была каким-то там «адом». Обычная; собственно, даже хорошая (объективно, не субъективно) жизнь. Он не был инвалидом, не прозябал в нищете, не маялся одиночеством, и что там ещё считается горькой судьбой – всё «не». Наоборот, Ленц был здоров, ещё почти молод, полон сил, хорошо зарабатывал, скажем так, не противной ему работой, легко сходился с людьми, даже женщинам нравился, правда рядом они обычно недолго выдерживали, но долго он и сам не особо хотел.
Дело было вообще не в этом. Не в житейских его обстоятельствах. А в грандиозной, неописуемой, невозможной, но данной ему в ощущениях разнице между тем, кем он был и как себя чувствовал наяву и во сне. Пересказать эти сновидения – разные, но схожие самым важным, освещением, атмосферой, ритмом дыхания и ещё чем-то неуловимым, что Ленц мысленно, для себя называл «вкусом бытия» – невозможно. Но точно так же невозможно не помнить, нельзя не сходить с ума от отчаяния, всякий раз заново, как впервые осознавая, что наяву всё не так.