причин социальных недугов. Когда он пишет не иносказательно, не перескакивая от темы к теме, как кузнечик, то пытается разоблачить то, что ему видится способами самообмана мирового капиталистического порядка. Как и Бадью, Жижеку не удается представить ясную альтернативу. Однако в отсутствие таковой сойдет и альтернатива расплывчатая, и даже чисто воображаемая, каковы бы ни были последствия этого. Как он отмечает, прибегая к жаргону Бадью: «Лучше трагедия верности Событию, чем небытие безразличия к Событию» [Žižek, 2008, p. 7].
Для того чтобы подкрепить это утверждение, он полагается на два интеллектуальных источника: философию Гегеля и идеи Лакана в изложении его зятя, Жака-Алена Миллера. Его семинары Жижек посещал в течение своего пребывания в Париже в 1981 г., и Миллер, в свою очередь, стал его психоаналитиком. Подытожить позицию Жижека не так-то просто: он лавирует между философским и психоаналитическим способами аргументации и заворожен лакановскими гномическими высказываниями. Он любитель парадокса и свято верит в то, что Гегель называл «работой негативного». Хотя, как всегда, приближает данную концепцию еще на один шаг к тупику неразрешимого противоречия.
Гегель утверждал, что понятия определяются через отрицание, при помощи которого мы устанавливаем границы, за которыми эти понятия неприменимы [Žižek, 1993]. Он полагал, что подобным образом, через ряд отрицаний, мы приходим к знанию о самих себе. Мы учимся разграничивать мир и нашу волю, наталкиваясь на предел, преграду, а именно фронтир, полагаемый противостоящей нам волей Другого. Следовательно, по Гегелю, отрицание нашей воли только и позволяет осознать, что она наша.
По Жижеку, все гораздо драматичнее, поскольку, следуя Лакану, он доводит отрицание до крайности, рассматривая его не просто как способ полагания пределов понятия, а как возможность его исключения. Мы начинаем осознавать себя при помощи акта тотального отрицания: когда понимаем, что субъекта нет. Вместо субъекта есть акт субъективации, который есть защита против субъекта. При помощи него я не позволяю себе стать субстанцией, личностью и центром бытия [Žižek, 2008, p. 343]. Субъекта не существует до «субъективации». Но через субъективацию я возвращаюсь к тому состоянию, которое предшествовало моему самосознанию. Я то, чем становлюсь, и становлюсь тем, чем являюсь, заполняя пустоту своего прошлого.
Как и у Гегеля, это становление оказывается возможным только в отношении к Другому. Гегель красиво и убедительно описывает этот процесс, кратко изложенный выше, в гл. 4. Время от времени Жижек с одобрением ссылается на него и на версию его учения, представленную в ранних теориях Маркса. Но гораздо больший интерес вызывает у Жижека искажение гегелевской идеи Лаканом, в котором Другой, как мы видели, приобретает новую и загадочную роль. Жижек, как и Лакан, говорит о некоем «маленьком другом», возникающем как объект фантазии и желания, и о большом Другом. Последний представляет собой материнское имаго, господствующее над растущим ребенком; авторитет, устанавливающий порядок; «устойчивую, замкнутую тотальность», к которой мы стремимся, но которая всегда ускользает от нас, поскольку «большого Другого не существует» [Žižek, 1989, p. 55–84; Жижек, 1999, с. 61–89]. Объект, как и субъект, не существует, и не-существование – это способ его существования. Этот момент Жижек находит у Лакана наиболее вдохновляющим. Волшебной палочкой, создающей миражи и тут же развеивающей их как ни в чем не бывало.