Забереги (Савеличев) - страница 72

Все через тот же лаз она выбралась из кормушки на поветь. Курица успела охолодать, оттягивала руку. Немного подумав, она присела на ворох сена и принялась ее ощипывать. А ощипав, и за второй в сени сбегала. Теперь ее занимал простой вопрос: как же варево заделать?

В избе, когда Тоня вернулась, было все то же: посапывала на печи малышня, Айно пряла шерсть, Марыся вязала, а Юрась, видно не встретив школьного мужика, сейчас зачем-то мыл чугунец. Она прогнала его на большую половину, вымытый так кстати чугунец поставила на таганок, прямо на шестке топором накрошила щепья. Огонь хорошо пошел по мелкой сухой щепе, враз закипела вода. Тоня все еще раздумывала, что же делать дальше, а сама уже совала в чугунец курицу. Тушка не входила, пришлось ее умять, вдавить в пузатую пасть чугунка. Даже вода выплеснулась, притушила огонь. Приживляя его вновь, Тоня и сама распалялась, убеждала себя: «Ну и ладно, ну и нечего жалеть!» Вторую курицу она быстренько отнесла на поветь, закопала под зародом. Вот так. Жить — так жить с запасом.

Но и наособицу жить в этом домашнем содоме было непросто. Только приладилась было тут же на шестке попробовать еще плохо уваренную курицу, только разорвала нетерпеливыми зубами первый кусок, как с печи по раструбу потянулись к ней две лохматые встревоженные головы. Она отгородилась от них спиной, плечами, густым негодующим затылком, почти взлезла локтями на шесток. Здесь вот она, выкусите-ка! Истосковавшиеся зубы хряпали над остывающими углями таганка, а с другого боку — новая голова насунулась. Уже и не глядя в сторону Юрася-карася, она отмахнулась от него враз отяжелевшей рукой, оттолкнула прочь. Захрупали куриные косточки, заскрипело на зубах. Она плыла в жарком пахучем тумане, она мстила всем и вся. Было ей хорошо до остервенения. Но где-то хлопнула дверь, прошлепали валенки, из-за угла печки новая голова показалась, прямо в дымной морозной шапке. Неужели еще и этого принесло, школяра? Уже не гнев, а смех разбирал ее. Налетели, повылетали, как воробьи! Так нет же, не на трусит она, не будет поклевки. Сама станет воронихой, сама расклюет, раздолбает всякого, кто сунется под ее клюв!

В упоении, в сытой истоме лежала она локтями на горячем шестке, опасливо и настороженно отгородившись спиной от всего белого света. Перед глазами зияла черная задымленная дыра — вот и все. И больше ничего. Больше ничего и не надо. Жизнь представала теперь хоть такой же чернющей, как та дыра, но теплой, сытной. Как она ловко наступила на хвост оголодавшей судьбе — только и пискнула судьба голосом нерасторопной курицы. Жить-то все хотят, но не все выживают. Видела она в промокших тихвинских скверах, в разных вокзальных катухах, на разных лестницах и приступках людские скрюченные тени; все больше бабы, все больше молодые и красивые, вырвавшиеся из ленинградского ада и попавшие в новый ад. Она же не очень молода и не очень красива, но кто скажет, что дура? Во всяком случае, успела поумнеть с того дня, как под чужое перекосившееся надгробие сунула своего истаявшего дитенка. Теперь бы она поступила иначе. Теперь бы, воскресни он, встань из-под безымянного камня, у первого встречного солдата вырвала бы законную пайку. Женщине дано жить, женщине не дано умирать самой и морить своих детишек. Умри она, откуда возьмутся на земле мужики?