— Теперь уже все хорошо, дорогой, все хорошо.
— Габи... Габи...
— Я здесь, дорогой.
— Они убили моего коня! Моего Батория!
По всей Варшаве выли сирены.
* * *
Крис вытащил из машинки последний лист, толстым зеленым карандашом наскоро исправил опечатки и вложил свою статью в большой конверт.
Когда неделю назад перестала работать телефонная связь, Крис стал пользоваться телеграфной; потом прекратилась и она, и радиосвязь тоже. Теперь Варшава была полностью отрезана от внешнего мира, работала только польская радиосеть, передававшая срочные сообщения.
Неожиданная возможность открылась перед Крисом, когда после переговоров вышел приказ о двухчасовом прекращении огня, чтобы работники Американского посольства эвакуировались в Краков, и Томпсон согласился отправить дипломатической почтой его корреспонденции вместе с фотографиями Рози.
Рози дал Крису кучу фотоснимков, тот их просмотрел, рассортировал и проверил подписи к ним. Разбомбленные дома, покореженные балки, словно руки гигантских чудовищ; окаменевшие матери на коленях перед своими убитыми детьми и обезумевшие дети на коленях перед своими убитыми матерями — вот он, урожай, который каждый день собирает фотограф с полей войны. Мертвые животные смотрят стеклянными глазами, будто спрашивают, за что они угодили в гущу человеческого безумия, старые дамы возносят молитвы Богу и Святой Деве, которые их не слышат, рабочие роют траншеи, изнемогают пожарники. Камера Ирвина Розенблюма вершит суд над войной.
— Тяжело будет завтра смотреть, как уезжают последние американцы, — сказал Рози, привычно распихивая по карманам фотопринадлежности. — Еще тяжелее, чем видеть бомбежки. Вы же знаете, у каждого поляка есть брат в Милуоки или дядя в Гери.
— Да, — согласился Крис, — действительно будет тяжело.
— А вы почему не эвакуируетесь?
— О, Господи, вы же знаете, почему!
Рози положил камеру на стол, подошел сзади к Крису и дружески похлопал его по плечу.