Последовала пауза, а потом раздался голос Руперта Бартоломью — с австралийским акцентом, неровный и не очень хорошо слышный:
— О, доброе утро. Я… да… вообще-то… сообщение…
— Она здесь. Входите.
Он вошел, бледный и неуверенный. Трой поприветствовала его с сердечностью, которая ей самой показалась несколько преувеличенной, и спросила, для нее ли его сообщение.
— Да, — сказал он, — да, для вас. Она… то есть мадам Соммита… попросила меня передать, что ей очень жаль, но, если вы ее ожидаете, то она не может… Она боится, что не сможет позировать вам сегодня, потому что…
— Из-за репетиций и всего прочего? Разумеется. Я и не ожидала, что мы начнем сегодня; вообще-то, я и сама бы этого не хотела.
— О! Да. Понимаю. Тогда хорошо. Я передам ей.
Бартоломью сделал движение к двери, но заметно было, что ему хочется остаться.
— Садитесь, — сказал Аллейн, — если вы, конечно, не спешите. Мы надеялись, что кто-нибудь… что вы, если у вас есть время, расскажете нам немного подробнее о завтрашнем вечере.
Он развел руками, словно хотел зажать ими уши, но спохватился и спросил, не против ли они, если он закурит. Он достал портсигар — золотой, украшенный драгоценными камнями.
— Желаете? — обратился он к Трой, а когда она отказалась, повернулся к Аллейну.
Открытый портсигар выпал из его неуверенной руки. Бартоломью извинился с таким видом, будто его застукали за кражей в магазине. Аллейн поднял портсигар. На внутренней стороне крышки располагалась уже знакомая ему размашистая подпись: Изабелла Соммита.
Бартоломью весьма неуклюже закрыл портсигар и закурил сигарету. Аллейн, словно продолжая начатый разговор, спросил у Трой, куда поставить мольберт. Они разыграли импровизированный спор по поводу освещения и бассейна как темы для картины. Это дало им обоим возможность выглянуть в окно.
— Очень трудный предмет, — сказала Трой. — Не думаю, что я этим займусь.
— Думаешь, лучше мастерски побездельничать? — весело спросил Аллейн. — Может, ты и права.
Они отвернулись от окна и увидели, что Руперт сидит на краю подиума для модели и плачет.
Он обладал настолько поразительной мужской физической красотой, что в его слезах было что-то нереальное. Они лились по идеальным чертам его лица и были похожи на капли воды на греческой маске. Зрелище было печальное, но при этом нелепое.
— Дорогой мой, в чем дело? — спросила Трой. — Не хотите поговорить? Мы не станем об этом распространяться.
И он заговорил. Сначала бессвязно, то и дело прерывая свою речь извинениями: им незачем все это выслушивать; он не хочет, чтобы они думали, будто он навязывается; наверное, это им неинтересно. Бартоломью вытер слезы, высморкался, глубоко затянулся сигаретой и заговорил яснее.