— Так что решим, мистер Ноубл. Ты пишешь покаянное письмо и оставляешь этот мир сам или мне утопить тебя в дерьме? Для супермена первое предпочтительней. Я, во всяком случае, так считаю.
— Можешь убивать, подонок! — глухо произнес Лялин и приподнял голову. Мимо его носа, извиваясь водянистым телом, полз серый червяк. — Без прокурора я говорить не буду.
— А Гаррисон не хотел говорить со мной без консула, — заметил Русаков с безразличием. — Но почему-то заговорил. Почему, а? Ладно, я понял — мистер Ноубл — парень крутой. Он будет молчать. Это тоже предусмотрено.
Неторопливым движением Русаков перекинул репшнур через брус, на котором покоилась крыша сортира, и потянул конец. Несколько сильных рывков, и Лялин повис вниз головой. Сдвинул ногой две доски пола, Русаков открыл дыру в зловонную яму.
Лялин с лицом, побагровевшим от напряжения, беспрерывно матерился.
— Так я тебя спрашиваю, — сказал Русаков, — ты наберешься духу покинуть этот мир сам или мне все же придется тебя утопить? Пойми, Лялин, если начал играть в такие игры, рано или поздно приходится платить.
— Сволочь! — прохрипел полковник. Тебе тоже придется платить.
— Вполне возможно, — согласился Русаков. — Но пока твой черед.
Он слегка отпустил веревку. Голова Лялина ушла под пол.
— Ты сумасшедший! — прохрипел Лялин, ощущая, что от острого запаха накатывает неудержимый позыв тошноты. — Я задохнусь.
— Задохнешься, — подтвердил Русаков. — Но не сразу. Я не тороплюсь. Готов подождать.
— Что ты хочешь?!
— Первым делом, чтобы ты перед смертью вспомнил Дымова, которого ты продал.
— Сто тысяч! — вдруг выкрикнул Лялин. — Долларов. Больше у меня нет.
— И за что же мне такие деньги?
— Чтобы ты прекратил самосуд. Есть государство. Есть закон. Отвези меня на Лубянку. Я добавлю еще пятьдесят. Ладно?
— Не ладно, Лялин. Я не брошу тебя в куст шиповника. Не надейся, братец кролик. Тебе не суждено уйти от суда чести. Ты не будешь писать мемуары, как Шевченко или Резун. Я этого не допущу.
— Что мне делать?! Почему я должен отвечать перед тобой? Я разочаровался в идеях партии. Разочаровался. Пусть она меня судит. Пусть. Разве виноват человек, если он перестал во что-то верить?
— Нет, Лялин. Сорэ-ва тетто гокай-насаттэ иру е дэс нэ [Боюсь, ты заблуждаешься в моих намерениях], — Русаков неожиданно для себя произнес фразу по-японски. — Тебе придется отвечать не за разочарование, а за предательство, за судьбу Коли Дымова. Что касается партии, вступил ты в нее сам. Никто тебя за уши не тянул. Говорил, что принимаешь программу, разделяешь цели. Обещал бороться за всеобщее благо и счастье. И боролся, чтобы побольше отхапать себе. Ты сотню раз проезжал здесь на дачу, мимо этих сараев, мимо этого сортира, но ни разу не свернул сюда, чтобы собственными глазами взглянуть на то, как выполняется программа, которую ты признавал, как достигаются цели, во имя которых ты обещал бороться. Тебе было до фонаря. Тебе и всем тем говнюкам от Абалкина до Яковлева, которые затащили страну в дерьмо. Ни ты, ни Горбачев, ни Ельцин, не вышли из партии, чтобы заявить о несостоятельности ее дел. Вы, говнюки, постарались залезть повыше и только тогда встали к державе раком, хотя все еще находитесь под присягой. Вы затащили народ, великий и добрый, в это болото и кричите, что виноват кто-то другой. Подумай, подонок, и поймешь: если каждый, кто верен державе, закопает кучу говна, вонь вокруг станет меньше. Ты меня понял? А теперь жри, хлебай!