— Нет. Весь я тут. Всего моего багажа — сундучок с книгами да сумка с бельишком.
— Вот и славно! — обрадовалась Сазоновна. — Анисимыч уже нанял телегу до Канска. А Лаговский тарантас у писаря берет. Проводит.
— Анисимыч, давно я песен твоих не слыхал.
— Ну уж нет! — замахала руками Сазоновна. — Он тут до того допелся, что донос написали.
— Точно, — согласился Анисимыч, — мол, каждый день «Марсельезу» пою. Из Красноярска ротмистр приезжал.
— Вижу, обошлось.
— Обошлось.
— Пой, Анисимыч. Мы теперь люди вольные.
Анисимыч тотчас и грянул:
Я хочу вам рассказать,
Как нас стали обирать
Дармоеды-кулаки,
Полицейские крючки…
Голос у него был оглушительно-заливистый. Все так и пригнулись, как он грянул.
Сазоновна ладонью закрыла ему рот.
— Ты что, сдурел? Мы уедем, а им-то жить!
Анисимыч виновато закивал, чуть склонился, да пуще прежнего, аж телок на улице с веревки сорвался:
Из-за оооо-строва
На стрееееее-жень,
На простор…
Тут все облегченно засмеялись, а Анисимыч спел первый куплет и сказал:
— А первую-то сам сочинил, когда еще в коломенской части сидел. Страшное дело. Книг не давали. Даже Евангелия не давали. Карандаша, конечно, не было. Спичками на стене чертили, потом свинцовыми обертками из-под чая…. Лука, помнишь, как перестукивались? Он один и умел среди наших перестукиваться.
Лука сказал вдруг:
— А пошли-ка, братцы, наловим на прощанье тайменей да хариусов и соорудим ушицу.
— Это самое, — вскочил Анисимыч. — Дело говоришь, такой ушицы в России не откушаешь.
Затеплился над рекою костер. Полетели искры в чернильное небо. Сидели, смотрели, молчали.
— А ведь хорошо, — сказал Лука.
— Хорошо, — согласился Лаговский.
Анисимыч покрутил горящей веточкой. Понюхал, как пахнет смолка, тихонько вздохнул:
— От хорошего, говорят, хорошее не ищут… А я, Лука, решил, это самое… К Зимину пойду, либо к Морозову. Оно, конечно, на фабрике воздуха не те, не здешние, прямо сказать… Да ведь, это самое… Коли уж тут заворошилось, — покрутил горящим прутиком над головой, — так никуда от себя не денешься. Правду говорю, Сазоновна?
— Правду, — ответила Сазоновна, сидевшая поодаль от костра вместе с женой Лаговского.
— И сам мучаешься, и жену мучишь, а дети будут — так и детей. Да уж ничего не поделаешь, потому, это самое, — стезя. Коли сам понял всю неправду, надо, чтоб и другие поняли. Не то — покоя тебе не будет. Коли сам понял и молчишь — значит, предатель ты.
Из-под нависших бровей глянул на Луку.
— Я с тобой, Анисимович. В Петербурге с нашими бумагами делать нечего.
— Вот я и говорю: к Зимину — там у меня отец, или к Морозовым. К Викуле, к Тимофею… или как их там! У них целое гнездо. Как думаешь, Лука, всколыхнем?.. Трудно будет, до. страсти. Это не Петербург. Орехово — край гусляков. Суровый народ. Сам в себе… Чего молчишь, Сазоновна?