— Земля повсюду русская, — не спеша, как бы соображая что-то, ответил отец. — Вот и наш пал — тоже русская земля. Суховата, соков в ней мало, но прах ее вскормит, и тогда засеем.
— Нет, батюшка, — упрямо повторил Илейка, — не стану крестьянствовать…
— А чего же? — потемнел лицом отец, нахмурил широкие с проседыо брови.
— Ухожу, батюшка, — тихо сказал Илейка и увидел, как вздрогнула мать, хотя она была далеко от них, собирая обгорелые ветки. Распрямилась, прислушалась.
— Куда пойдешь? От своей земли… Чужая сторона горем посеяна.
— Земля повсюду русская, — повторил Илья, — нет мне доли мужицкой… Тянет меня… Киев тянет.
— И что станешь делать? Зарежут тебя на дорогах разбойники, лихие люди, печенеги петлею удавят. Чего тебе там? Только и жизнь начнется у нас. Вся Муромщина нашею будет, распашем ее, заиграют бороздки до край-неба… Любо-дорого поглядеть. Жита вдосталь станет.
Никогда так много не говорил Иван Тимофеевич.
Заколебался Илья — жалко стало родителей, и дом, и эту будущую пашню до самого края небес. Пересилив себя, пошел в другой конец пала. Так и ходили они в разных концах, не то радостные, не то опечаленные, не смея поднять глаз. Только мать иногда украдкой поглядывала на сына.
Прошмыгнула мышь, прилетела и села тонконогая малиновка, покрутила головой, свистнула, залилась маленькой трелькой и улетела. Остался дрожать на березе клейкий листочек.
Илья ворочал тяжелые пни, а в голове ворочались такие же тяжелые, корявые мысли. Давно знал — но жилец оп в Карачарове. И вот подошло время…
— Ай чего надумал, Илеюшка? — шепотом, чтобы не услышал отец, спросила Порфинья Ивановна. — Недоброе что?
— Ухожу, матушка, скоро!
Тут же Илейка понял, что отрезал себя от них, навсегда отрезал. И отец шагал уже далеко-далеко, сгорбленный, пригнутый к земле чьей-то тяжелой рукой. И мать стала далекой, словно бы ее и не было рядом, а только голос слышался.
— Коли так… иди, Илеюшка, иди, — повторила она, улыбнувшись, провела рукой по плечу сына, отошла.
Илейка вывернул большой округлый камень, понес его дальше от пала. Деревья сошлись за ним плотной стеной. В лесу было тихо, сумрачно. Только светлела березка да кое-где золотые копья лучей вонзались в траву. Клест лущил еловую шишку. Под вербою, мохнатой, что медведица, проблеснуло озерко, маленькое, круглое, как воловье око. Вода в нем аж ворона. Белые головки кувшинок застыли, испуская едва уловимый для глаза таинственный свет. Илейка невольно почувствовал робость. Сюда приходили молиться все, кто остался верен прежним богам, — на стволе столетнего граба был вырезан солнечный лик Даждь-бога — подслеповатое, в наплывах коры улыбающееся лицо. Илейка хотел тихо положить камень, чтобы удобнее кому было зачерпнуть водицы или посидеть па нем, но непонятная строптивость обуяла его. Поднял камень, одним широким взмахом запрокинул над головой я бросил в озерцо. Вздыбилась мутная, грязная вода, закачались кувшинки, попрыгали в кусты зеленые жабы, и мощным гулом отозвались Муромские леса. Илейка нарушил их вековое дремотное молчание, замутил священное озеро. Прочь отсюда! Жизнь одна, а дорог много. Там горят села, прахом развеваются по степям; людей гонят в полон, там тяжелый меч скрестился с легкою саблей, туда ушел заснеженный витязь.