За рестораном приткнулась аптека с холодным запахом лекарств и грустной девушкой в белом халатике. К ней тянутся старушки и как будто поют нежными голосами: «Мила-я, дай-ка-ааа от жи-во-тааа, от голо-выыы, от серд-цааа…»
Еще дальше чернеет скромный вход в наш домовый полуподвальный красный уголок. В уголке есть приемник, шахматы, газеты и журналы еще с довоенных времен, красная скатерть и два гипсовых бюста. В уголке сидит без руки инвалид войны и завкульт нашего двора Иван Иванович.
У доброго Иван Ивановича страшно дергается глаз, скрипит железная рука в пухлой черной перчатке. Голос его грубый и хриплый — в нем слышится отзвук близких разрывов и фронтовых команд. Одет Иван Иванович в китель без погон, плохо начищенные сапоги, на голове фуражка со сломанным козырьком.
Мы уважаем Иван Ивановича, но в нашем воображении он стоит отдельно от тех героев войны, которых мы видели в кино. На экране цветут взрывы, красивый, подтянутый лейтенант ранен, но отстреливается, солдаты строем берут город, умирают от страха уроды фашисты, все поют бодрые марши и влюбляются в летчиц и партизанок.
А Иван Иванович если и рассказывает про войну, то очень редко и все неинтересные какие-то случаи. То говорит: «Пришел к нам в окоп пацан-лейтенант из училища и все высовывается и высовывается из окопа. Я ему говорю: «Не высовывайся, браток, погоди маленько — успеешь навоеваться». А он опять высовывается. Я ему: «Не высовывайся!» А он высовывается. Я ему говорю: «Не высовывайся, не высовывайся!» А он высунулся — и бац, в лоб ему. А послушайся он меня, может быть, и по сей день жив остался… Так-то, ребятки…»
Словом, ничего по-настоящему интересного Иван Иванович рассказать не мог и не умел, даже о ранениях своих говорил как-то буднично:
— Стукнуло меня всего два раза. Первый раз один дружок, танкист, подсадил к себе в танк. Ну и шлепнул нас немец стальной такой болванкой. Броню она не пробила, а вот контузило меня крепко… А руку левую мне минным осколком срезало в Белоруссии, под Бродами — так-то, мальцы… Что еще рассказать? Мина — она, сволочь, большая… Она навесом кроет и осколки махонькие далеко кидает!
Я — на нашей солнечной, пыльной набережной. На набережной всегда холодно от ветра с реки, от толстого гранита парапетов. Блещут на асфальте бархатные лужицы мазута, мчатся, неистово сигналя, темно-зеленые, с помятыми кабинами и расщепленными кузовами трехтонки, под мостом стоит черношинельный милиционер с полосатым жезлом. Сейчас он заливистой трелью засвистит, да так, что у каждого шофера душа в пятки уйдет! Изредка будет вторить ему короткий густой возглас самоходки, или будут лаять трубы пассажирских трамвайчиков.