Девятый круг. Одиссея диссидента в психиатрическом ГУЛАГе (Давыдов) - страница 349

Завидовал я Щеголеву еще и потому, что ему разрешалось писать. Мне — нет, если только это не было таблицей спряжения немецких глаголов. Тетрадки с таблицами исправно отбирались на шмонах и возвращались столь же исправно дня через два. Дабы проверить бдительность психиатров, раз я написал краткий и совершенно безобидный рассказик про любовь — примерно такой, какие многомиллионными тиражами печатал в то время журнал «Юность». Тетрадь с рассказом быстро замели и вернули, но уже через неделю — уверен, что она полежала у Бутенковой. На этом моменте стало ясно, что сочинительство до добра не доведет — собственно, мне это надо было понять уже в день ареста.

Можно было писать, маскируя текст под письма Любане, как делал то Андрей Синявский, написавший в лагере целую книгу под видом писем к жене. Увы, все это было в 1960-е, в 1980-е переписка даже в политлагерях пресекалась — ну, а в СПБ писать цензору было примерно тем же самым, что писать донос на самого себя.

Подцензурная переписка — вообще странный вид эпистолярного жанра. Присутствие цензора, как Полония за ковром в сцене объяснения Гамлета с королевой, лишает ее того момента интимности, который необходим для искреннего выражения чувств. Письмо жене неизбежно обращается в письмо к цензору. Если держать в уме, что цензор всегда может дать свою «рецензию» на письмо в виде дозы аминазина, то больше всего в письме хотелось бодро отчитаться: «Все хорошо». В итоге писать приходится не для того, чтобы выразить свои чувства — а наоборот, чтобы их скрыть.

Любаня это чувствовала и просила:

Ну напиши мне — хоть что-нибудь — о любой книжке, о любой своей шахматной партии, о своих мыслях по вечерам. О том, как поживает Егорыч, и соседях, какие цветы растут на вашей швейке (я бы хотела, чтобы там была хоть одна настурция — знаешь ли такой нежнейший хрупкий влажный цветок?). С кем разговариваешь, почему вдруг решил стать вегетарианцем, какая погода — что угодно, мне все равно будет интересно. Каждое твое письмо мою душу оживляет.

Мало что из этого перечня искренне я смог бы описать.

В итоге я забросил идею и лишь только изредка кратко записывал в блокнот приходившие мысли, подписывая их для конспирации именами великих — чаще всего Шопенгауэра и почему-то Спинозы.

Этот маленький, размером с ладонь, блокнот, исписанный мелким почерком, сохранился, и там можно встретить интересные идеи. Тема свободы в записях повторяется постоянно. Из них вырисовывается некая теория «парадоксальной необходимости», из которой я пытался вывести категорический императив. Несложно догадаться, что вся теория была продумана как объяснение собственному парадоксальному поведению на следствии — когда, хорошо видя все выходы, я все равно загонял себя в психиатрический тупик.