Нас они особо не взволновали — все уже были готовы к худшему.
Я сидел почти три года, я стал зэком. Для меня уже не было «завтра», я жил так, как должен жить зэк — здесь и сейчас. Меня не мучили сны о воле — как некогда в КПЗ. Я не находил радости в мечтах о ней — как первые два года. Я понял, что время не форма существования, а всего лишь ощущение и им можно управлять, ощущения свои выравнивая. Это было непросто, но возможно. Выйти из гештальта. Наблюдать свои чувства и эмоции, как чужие. Не подавлять их, не бороться с ними, не вовлекаться в их игру — а позволять им проходить мимо, как будто наблюдая со стороны.
Идеально, это было то самое состояние, которое накатило на меня в первый день в надзорной камере Первого отделения. Иначе неизбежным было провалиться в страдание. Здесь страдание было тканью жизни, другой жизни просто не было.
Страдал на пятнадцатом году несвободы Егорыч. Страдал от нейролептиков свернувшийся в комок под забором Коля Бородин — ходить он толком не мог. Страдал человек-циркуль Денисов, по-старчески шаркавший ногами по дворику, хотя ему и было всего чуть за сорок. Страдали половина зэков Шестого отделения, бывших некогда вполне бодрыми, но за несколько месяцев после появления Ерофеевой превратившихся в стариков.
Где-то в Третьем отделении страдал Вася Суржик. Его вывели на несколько недель на швейку, которые закончились тем, что как-то по пути назад Васю сильно толкнул санитар, на что Вася, бывший столь же упрямым в своих представлениях о добре и зле, сколь Егорыч в своих политических убеждениях, пригрозил санитару в следующий раз того «вырубить». По возвращении в отделение Васю тут же перевели в строгую камеру, привязали и снова стали колоть аминазином и галоперидолом.
Все страдали от холода, недостаточного питания, скученности, однообразности жизни в четырех стенах. Страдали от неизвестности, изредка занимаясь гаданием — на доминошках или на спичках, — когда их выпишут.
Все это делало людей злобными, раздражительными, в лучшем случае — замкнутыми. Страдание никого из них не очищало. Наоборот, только в те минуты, когда людям удавалось, пусть иллюзорно, но выйти за его пределы, проявлялись добрые и человеческие качества.
Женщины безумно красивы, когда поют, танцуют, играют на музыкальных инструментах или рисуют — некогда мне нравилось наблюдать, как рисовала Любаня. И даже тюремные босховские рожи разглаживались, становились мягче и человечнее тогда, когда зэки, сопереживая, смотрели по телевизору фильм, читали, играли в шахматы или даже забивали в живом азарте козла. Любая мыслительная деятельность или эстетическое переживание возвращали в человечество самых законченных уродов — пусть всего на краткий миг. Страдание обращало их снова в злобных тварей.