Девятый круг. Одиссея диссидента в психиатрическом ГУЛАГе (Давыдов) - страница 88

К утру все тело болело — и снаружи и внутри. От холода ломило в переносице, нос был наглухо заложен. Легкие отказывались работать, приходилось силой втягивать в себя морозный воздух. От лежания на голых досках болели ребра, болели грудь, живот, разламывалась поясница. Куда-то пропало сердце — я пытался замерить пульс, но его не нашел.

В шесть часов утра — казалось, ночь проскочила, как минута, — снова появился надзиратель и согнал меня с лежака назад на столбик. Выдал хлебную пайку и кружку кипятка, о которую я долго грел руки перед тем, как пить. Больше в тот день я не получил из еды ничего. Питание здесь выдавалось по печально известной в ГУЛАГе норме «9–6», отправившей на тот свет тысячи заключенных, — горячая пища через сутки. На другие — только хлеб и вода.

Уже к вечеру случилось то, чего я боялся больше всего, — поднялась температура. Наверное, она была высокой, если начался делирий. В нем привиделось, будто бы в камере сидит еще кто-то — почти точно, это был один из оставивших на стене «завещание»: «Статья 102. Расстрел». Смертник нарисовался в виде неприятного кряжистого низколобого мужика. Потом неким угрюмым парафразом балета Чайковского виделось, как будто из толчка вылезает большая мокрая крыса, которая начинает чиститься и постепенно обращается в человека.

За ночь все тряпки промокли — и белье, и робу можно было выжимать. Промежность брюк была настолько мокрой, что на минуту подумалось, будто ненароком в бреду обмочился. Я уже не сворачивался в клубок, наоборот, было жарко и хотелось стянуть с себя мокрую одежду.

С утра я начал добиваться врача. Думаю, что вызвать молитвой в камеру святого Николая Чудотворца, покровителя заключенных, было бы легче. Только к вечеру запиравший лежак мент отнесся к требованию серьезно, на всякий случай ткнул пальцем в мою мокрую одежду и пообещал сообщить корпусному. Дальше пошли томительные часы.

Наутро стучал в дверь, когда казалось, что в коридоре появляется надзиратель. Иногда это только казалось, иногда мент отвечал, что ничего не знает и если корпусному уже доложили, то «сиди жди».

Надзиратель, пришедший в ночную смену, сказал примерно то же самое. Стало ясно, что надо что-то делать. Объявлять голодовку на оставшиеся карцерные дни было бесполезно — даже сухую. Резать вены было нечем. В первый же день я обшарил всю камеру в поисках заначек — лезвия, куска стекла или хотя бы гвоздя, — но не нашел ничего, кроме нескольких спичек, которые оставил на месте.

Оставались только легальные пути. Нарушение было налицо: держать в карцере человека с температурой было запрещено, отказывать во врачебной помощи — тем более. Утром потребовал бумагу и ручку написать заявление Мальковскому, однако ни того ни другого не получил. Колотить безостановочно в дверь — что сработало в КПЗ — сил не было.