Внезапно дернуло. А потом еще и еще. И самолет затрясся так, словно вот-вот упадет. Я посмотрела по сторонам. Мужчины и женщины прижались к впередистоящим креслам. Сквозь треск и гул я услышала негромкий голос – справа от меня через проход мужчина, прижавшийся к креслу, читал молитву. Постепенно я почувствовала крен влево и посмотрела в иллюминатор – самолет шел в поворот так круто, что я практически всем весом легла на стену салона, ящик в ногах скрипнул об пол и тяжело надавил на ногу. Самолет вошел в поворот, и в иллюминатор брызнул яркий свет, я увидела ослепительную поверхность огромной холодной реки, прорезающей тело леса. Это была Ангара. Ангара не замерзает даже в сорокаградусный мороз, потому что ее течение очень быстрое, а летом она не согревается по той же причине. Это знает каждый усть-илимский и иркутский школьник. И я знала это назубок. И отчего-то я не могла бояться. Самолет дребезжал, как кусок ржавого железа, бьющийся на ветру, женщины охали и вздыхали, мужчины молились, а я сидела, вперив взгляд в холодную металлическою воду, и плакала. Лес был черный, а Ангара стальная. Мне стало страшно не от того, что все мы сейчас можем умереть, а от мира, который я видела всегда с земли, и он казался мне таким простым и обжитым. Теперь я смотрела на Ангару и плакала. Внутри было жарко от восхищения.
Наконец самолет выправился и сел. Все захлопали в ладоши, кто-то заулюлюкал. Мужчина справа перекрестился и надел шапку. Из самолета я выходила последней. Я не знала, зачем торопиться. Я привезла маму в нашу Сибирь, и это был торжественный момент. И еще – страшный.
Когда я вышла на трап, ветер захватил меня всю. Холодный и могущественный.
Сколько длится умирание? Могу ли я думать, что мама начала умирать весной 2016 года, когда у нее обнаружили опухоль в правой груди, у самого соска? Или нужно начать свой отсчет с пятого января 2019 года, когда она перестала вставать, есть и практически перестала говорить? Или мне начать отсчет с десятого февраля, когда мы вызвали специальную службу по транспортировке лежачих больных, чтобы те увезли ее в Волгоградский областной хоспис? Она тогда уже практически не говорила, могла выдавить из себя только пару слов, и по телефону она сказала: «Мне очень плохо». Она уже ничего не распознавала и плохо понимала, что с ней происходит. Я думаю, что боль, которую она испытывала тогда, была нестерпимой. Но отчего-то она ни в какую не соглашалась на обезболивающие. Я через силу вызывала скорую помощь, те приезжали, кололи трамадол и уезжали. Когда я спрашивала у них, сколько нам еще ждать, они разводили руками так, как будто мы ждали не смерти, но пока пройдет жар. Они не смотрели мне в глаза. Я злилась на тупую медицинскую этику, оставшуюся нам еще со времен советских заветов не расстраивать пациента и близких. Все видели, что смерть очень близка, но никто не мог проговорить это вслух. Как будто это молчание могло что-то исправить, как будто оно давало глупую бесполезную надежду.