— Неужели ты специально разыскивал каждого?
— Я нашел ротного писаря. — На губах Николая вновь показалась пена.
Дрожащей ладонью он вытер ее и зябко поежился. — Он дал адреса остальных. Я просил будто бы для переписки, и он дал. А потом…
Потом я стал ходить за ними, некоторых поджидал в подъездах. И ножом… С рубчатой рукояткой. Ты сам сказал: так безопаснее.
— И скольких ты уже?.. — Валентин не договорил.
— Пятерых. А всего одиннадцать адресов. Шестеро ходят по земле… Еще живы.
Еще живы…
Валентин содрогнулся. За что же нам все это, Господи!
— Они забрали мою жизнь, — лепетал Николай. — Поделили на одиннадцать частей и забрали.
— А теперь? Теперь тебе легче? После того, что ты сделал с ними?
— Легче!
Николай произнес это с такой убежденностью, что Валентину сделалось не по себе. Вот и попеняй такому! Да и поздно уже пенять. Все худшее уже сделано.
Пять трупов — это не пять украденных карамелек, которые можно вернуть, — это пять жизней, за которые общество готово распять на кресте и сжечь. Без напутственных речей, без малейшего содрогания. Потому что жизнь провинившегося — не в счет. Не тот баланс и не та арифметика. Николай жив, но кому какое дело до его армейских ужасов.
На короткий миг Валентину стало страшно. С кем же он едет? С монстром, ведущим кропотливый счет своим жертвам? А сам он? Разве не такой же монстр, который всего час назад подвел под монастырь нескольких человек? Николай был болен, за плечами Николая стояла месть — аргумент жуткий, но убеждающий. А что стояло за плечами Валентина? Робингудовское желание поживиться напоследок? Две жизни в обмен на сто кусков? Ведь «жучки» и прочие премудрости — все делалось для того, чтобы основательнее выдоить бандитскую кассу. Вот и получается, что не ему, Валентину, пенять и взывать к раскаянию!
Автомобиль вновь тряхнуло, и это вывело его из задумчивости. С запозданием он обратил внимание на то, что Николай о чем-то рассказывает.
— …После этого все и началось. Каждый день отбивали грудь, гоняли в наряды. Зимой в сапоги воды наливали и заставляли маршировать по плацу, за ноги подвешивали к потолку, назначали тараканьим надсмотрщиком… А однажды в наряд я не пошел. У меня уже тогда сознание мутилось. Почти месяц — на кухне и в туалетах без сна. Ходил, ничего не понимая, команд не слышал. Я отказался.
Устал. И они вызвали меня из казармы ночью. В уборную. Там горела всего одна лампа, это я хорошо запомнил, и стоял запах хлорки. Костыль спросил, передумал ли я. Но это он так спросил — для проформы. Я знал, что будут бить, и заранее подложил под гимнастерку кусочки фанеры. А они сообразили и вконец обозлились.