– Лишь бы не вырос в такого дебила, как мой.
– Другого такого дебила, как твой, – не было и нет, – отвечает Агата. Обе улыбаются.
Из дома выходит отец. Поднимает Рокки со ступенек, берет его на руки.
– Поставь его. Не носи тяжестей, чтоб тебя, – говорит Добочинская.
– Дочка подписала торт, – говорит он.
– Это хорошо, – отвечает Агата.
– Могу я посмотреть? – спрашивает отец.
Добочинская молча машет нам и садится в свою машину. Юстина подходит ко мне, берет меня за руку. Сильно сжимает.
– Пойдемте, – говорит отец и исчезает в доме. От боли он волочит ноги, словно старик, потерял пружинистость, разом постарел на пяток лет; с этой перспективы, из-под дома, видно, что таким он уже будет всегда.
* * *
На торте надпись: «Дорогому бургомистру – от нас, граждан Зыборка». Буквы большие, кривые, то белые, то розовые. Должно было быть еще «с благодарностью за годы управления», но не поместилось.
Торт стоит на пластиковом подносе, я держу его на коленях.
Уже понимаю, что чувствую – кроме странного жжения в желудке. Ненавижу общие дела, любые. Общие дела – это фантомы. Солидарность – мошенничество. Люди любят ходить на общие прогулки, слушая чьи-то крики. Это их успокаивает, на краткий миг настраивает их жизнь на некий более высокий тон. Я мог бы это записать, но тетрадь осталась на столе в зале.
Когда мы выезжаем с Цементной, видим, как за нами едет еще несколько машин. Соседи стоят в своих воротах, словно ожидая сигнала.
Юстине, в свою очередь, только этого и нужно. По крайней мере, она по такому тоскует. В Варшаве она ходила на все протесты. Репостила на Фейсбуке любую информацию о демонстрациях, все призывы к бою. Любила хвастаться, что ее отец был из Комитета защиты рабочих [105]. Умер, когда ей было десять.
Реакция и контрреакция. Реформация и контрреформация. Власть и сопротивление. В этом нет никакого смысла. Одно нуждается в другом, как вдох и выдох. Две собаки, сплетенные обоюдным кусанием друг друга за хвост.
Отец сказал сегодня, стоя перед ратушей, что делает это только по одной причине: никто не имеет права вынуждать его выехать отсюда. Но ведь если бы он этого не делал, никто не объявил бы ему, что он должен выехать. Никто не убил бы Берната. Не похитил бы тех, кто был похищен.
Отец, даже если и понимает это, не принимает такие доводы во внимание.
– Тайсон, дай-ка мне пирог – вдруг понадобятся свободные руки, – Гжесь смеется.
Боль в животе усиливается, когда мы доезжаем до «Подзамчья». Перед зданием – полно людей. Толпа окружает припаркованные машины, группируется у грузовика из пекарни, рядом с которым Ольчак и Одыс раздают всем чай в пластиковых стаканчиках и завернутые в бумагу сладкие булки с пластиковых поддонов. Я вижу Брачака, вижу наших соседей, вижу людей из полуразрушенного дома, ту толстую девушку, которая стояла с ребенком на руках – она и сейчас стоит с ребенком на руках, вот только ребенок упрятан в огромной старой пуховой куртке. Я вижу людей, которые были на похоронах Берната. Я вижу жену Берната. Вижу Каську, сестру Дарьи, с парой подружек.