Чайковский. История одинокой жизни (Берберова) - страница 150

Никто не провожал его. Он этого не любил. Кашкин, старый друг, был у него в гостинице, при отъезде. Они курили и вспоминали старину: как много людей ушло за последние годы из их жизни! Синодик умерших друзей был так длинен, что Чайковский часто не мог вспомнить всех, кого любил и кого больше нет: от Каменки и семьи сестры остались разрозненные остатки, самой ее уже больше не было. Не было Володи Шиловского и ленивца Кондратьева, не было шута Бочечкарова, Котека, скрипача, в 1877 году сведшего его с Надеждой Филаретовной. Умерли Альбрехт и Губерт – “честные работники на ниве” – и – когда-то блестящий, гениальный мальчик – Леля Апухтин. Они перебрали многих. От музыкантов и близких перешли к известным московским людям. Вспомнили покойного Третьякова, Кашкин назвал Надежду Филаретовну:

– Умирает? – вскричал Петр Ильич. – Не может быть!

Нет, она не умирала, но говорили, что она больна нервным расстройством, не узнаёт, не понимает… Старший сын ее, умственно больной от последствий сифилиса, просадил все наследство фон Мекков на женщин и игру, и теперь они разорены, как говорят, и “старуха” живет в бедности…

Чайковский хмуро смотрел в сторону.

Проводов он не любил, но встречи на вокзале! Модест, Боб, мальчики окружают его. На этот раз он больше не остановится ни в “Дагмаре”, ни в “Франции” – взята квартира. И в квартире есть комната для него.

Квартира, которую Модест и Боб только что сняли и в которой едва закончен ремонт, – на Малой Морской. Этим летом Коля Конради женился, и они пригласили жить с ними молоденького князя Аргутинского – одного из “четвертой сюиты”. Аргутинский уже перевез свои вещи, но застрял в гостинице с приезжим с Кавказа родственником. Лакей Назар и нянюшка Апполинария встречают Петра Ильича. Пахнет свежей краской. Действительно, они устроили ему настоящий кабинет, он будет здесь, как у себя дома.

Репетиции симфонии начались на следующий день и продолжались всю неделю – вплоть до субботы, 16-го, когда состоялся концерт. Симфония ни на музыкантов, ни на слушателей не произвела того впечатления, которого ждал Чайковский. Ни до тех, ни до других она не дошла. Ей хлопали без восторга, и, едучи после концерта на извозчике ужинать с Глазуновым, Чайковский молчал, и Глазунов молчал тоже.

В недоумении на следующее утро за чаем Чайковский раскрыл партитуру. Симфония для него была программной, но никакой к ней программы давать он не хотел. “Трагическая”, – сказал Модест, читая его мысли. И через несколько минут, уже из другой комнаты: “Патетическая”.

– Браво! – отозвался Петр Ильич. Он решил принять это название.