Чайковский. История одинокой жизни (Берберова) - страница 48

Глинка когда-то отметил его, еще почти мальчиком, и теперь Корсаков, Кюи, Мусоргский шли к нему, как к учителю и старшему другу. В Корсакове Чайковский почувствовал сразу – с той именно “Сербской фантазии” – громадное музыкальное дарование, но с ним сойтись он не мог: Корсаков оказался при знакомстве слишком юным, каким-то желторотым птенцом; с Кюи, памятуя его печатный отзыв, оставался холодок в отношениях, Кюи втайне был ему неприятен. А Мусоргский раздражал самим существом своим – шумный и дерзкий, с прибаутками, словечками, прозвищами, говоривший о себе в третьем лице. Казалось, стоит только выйти за дверь, и Мусоргский сейчас же обидно передразнит его, как передразнивает он Рубинштейнов, Серова, Лароша, стоит что-нибудь сказать – придерется немедленно, вспыхнет, пойдет спорить; стоит сесть за фортепиано – кажется, слушает только из вежливости, оттого, что воспитан, на самом же деле не хочет слушать никого, кроме себя и своих.

Был еще пятый, всегда являвшийся позже всех, красивый, медлительный человек, несколько странной жизни: химик, друг Менделеева по Гейдельбергу, Бородин. Он приглашал к себе Чайковского (был женат), извинялся, что в квартире беспорядок, что обед подается ночью, а завтракают целый день, так со стола ничего и не убирается. Человек очаровательный, талант, кажется, необыкновенный, но ни на что не хватает у него времени, и музыку свою пишет он карандашом, на чем придется. Потом покрывает рукописи яичным белком, чтобы карандаш не осыпался и развешивает на веревках по квартире, как белье, для просушки. Говорят: “гений”. Но они все друг про друга говорят: “гений”. Петербург оказывается городом гениев.

С Балакиревым Чайковский успевает видеться наедине, он приходит к Балакиреву рано. Балакирев садится за фортепиано, играет ему из “Тамары”, знакомит его с последними романсами Кюи (поет он неважно), с музыкой всех “своих”.

– А вот вам Бородин! – и главная тема Esdur’ной симфонии. – А вот – Мусорянин!

Нет, это уже какофония! Чайковский морщится. Есть в Мусоргском для него что-то от шута, от юродивого; и “Светик Савишна” коробит его до неприятного холода в спине.

Он слушает Балакирева. Многое, может быть, все, что он говорит о России, о музыке, о народной песне, о Глинке, ему чуждо. То, что в последние годы в нем отвердело и закрепилось на всю жизнь, не дает ему права любезно соглашаться с хозяином, но для спора с ним он чувствует себя таким невооруженным, едва ли не глупым. Он сам садится к роялю. Стасов из передней изрекает чудовищным басом:

– Вас было пятеро, а теперь стало шестеро. Чайковский знает, что это – одна из придуманных нынче стасовских фраз, что никто, даже сам Стасов, в это не верит.