А товарищи диву давались: «Эк его развезло с такой малости! Лыка не вяжет! Заговаривается! – Бульк-бульк-бульк. – Ничего, к утру проспится». И они тоже запели песни, которым научили их хозяева, охотники на бессердечных, захватчики, и вот о чем были эти песни:
«Вонзи нож в пустую грудь каждого встречного бессердечного, вонзи, чтобы ни одного не осталось, и пусть они вернут нам все, что у нас украли! – Бульк-бульк-бульк. – Да сгинут бессердечные! – Бульк-бульк-бульк».
А тот, который гнал самогон из опилок, вспоминал, что раньше, до войны, местные власти давали денежную премию за каждую принесенную в мэрию голову волка, таскавшего скотину. Бульк-бульк-бульк.
Шли дни за днями, месяцы за месяцами. Парикмахер-самоучка, отец бывших близнецов, брил, брил и брил. Потом собирал волосы, светлые, темные, рыжие, и увязывал их в тюки. Тюки складывали вместе с тысячами других тюков, набитых другими волосами. Светлыми, самыми ценными, темными и даже рыжими. Что делали с седыми волосами? Все эти волосы без разбору отправляли в страну доблестных завоевателей, где они становились париками, украшениями, обивочным материалом или просто половыми щетками.
Отец бывших близнецов хотел умереть, но в самой глубине его души прорастало крошечное зернышко, дичайшее, абсурдное, которое упорно сопротивлялось всем ужасам, что он видел и пережил, это крошечное зернышко росло и росло, заставляя его жить или, по крайней мере, выживать. Выживать. Это было зернышко надежды, махонькое, но живучее, он смеялся над ним, презирал его, топил в потоках горечи, но оно все росло и росло, невзирая на настоящее, невзирая на прошлое, невзирая на память о его безумном поступке, после которого его дорогая и любимая больше ни разу на него не взглянула, не сказала ему ни единого слова до той минуты, когда они расстались на перроне несуществующего вокзала, сойдя с поезда ужасов. Он даже не смог прижать к груди, хоть на миг, оставшегося близнеца, прежде чем они расстались навсегда и навеки. Он и сейчас плакал бы об этом, останься в его сухих глазах хоть одна слезинка.
Шли дни за днями, месяцы за месяцами, и наша товарная единичка в один особенно прекрасный день вдруг твердо встала на ножки и сделала первые шаги. С тех пор она весь день семенила впереди или позади своей второй матери, а вечером выбегала навстречу бедному дровосеку. И когда тот поднимал ее на руки, пыталась сорвать с него шапку, или тянула за бороду, или – высшее счастье! – хватала его обеими ручками за большущий нос. У бедного дровосека все переворачивалось внутри. Он передавал товарную единичку жене, а сам громко сморкался и утирал повлажневшие глаза. А однажды, в один еще более прекрасный день, малютка кинулась в дверях к бедному дровосеку, протягивая ручонки, с криком «Папа! Папа!», только на том диковинном языке, на котором говорят в этой далекой стране. Папа на нем будет папуш, а мама – мамуш.