Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914–1991) (Хобсбаум) - страница 44

Рост всеобщей жестокости произошел не столько благодаря высвобождению скрытого внутри человека потенциала варварства и насилия, который война естественным образом узаконивает, хотя после Первой мировой войны это, несомненно, проявилось у определенного типа бывших фронтовиков, особенно тех, кто служил в карательных отрядах и подразделениях ультраправых националистов. С какой стати мужчинам, которые убивали сами и были свидетелями того, как убивали и калечили их друзей, испытывать угрызения совести, преследуя и уничтожая врагов правого дела?

Одной из основных причин такой жестокости явилась непривычная демократизация войны. Тотальные конфликты превратились во “всенародные войны” по двум причинам. Во-первых, это произошло потому, что гражданское население и его жизнь стали преимущественной, а иногда и главной стратегической целью. Во-вторых, потому, что в демократических войнах, как и в демократической политике, враг, как правило, демонизируется – его надо сделать в должной степени ненавистным или хотя бы достойным презрения. Войны, с обеих сторон ведущиеся профессионалами, особенно обладающими сходным социальным статусом, не исключают взаимного уважения, соблюдения правил и даже благородства. У насилия свои законы, наглядным примером чего могут служить военные летчики в обеих войнах. Об этом Жан Ренуар снял свой пацифистский фильм “Великая иллюзия”. Профессиональные политики и дипломаты, когда они не слишком зависят от требований избирателей и прессы, могут объявлять войны или договариваться о мире, не испытывая ненависти к противнику, как боксеры, которые пожимают друг другу руку перед началом боя, а после него вместе пропускают по стаканчику. Однако тотальные войны нашего столетия далеко ушли от войн эпохи Бисмарка. В войне, затрагивающей массовые национальные чувства, невозможны ограничения былых аристократических войн. Надо сказать, что во Второй мировой войне природа гитлеровского режима и поведение немцев в Восточной Европе (включая даже старую, ненацистскую германскую армию) во многом явились причиной демонизации противника.

Еще одной причиной возросшей жестокости стала совершенно новая черта войны – ее обезличенность. Убийства и увечья превратились в отдаленные последствия нажатия кнопки или поворота рычага. Техника сделала жертвы войны невидимыми, чего никак не могло произойти с теми, кого можно было рассмотреть через прицел винтовки или проткнуть штыком. На прицеле орудий Западного фронта находились не люди, а статистика – причем даже не реальная, а предполагаемая статистика, как показал “подсчет потерь” противника во время американо-вьетнамской войны. Далеко внизу под брюхом бомбардировщика были не люди, которым суждено быть сожженными заживо c потрохами, а всего лишь цели. Застенчивые молодые военные, которые наверняка не захотели бы всадить штык в живот беременной крестьянке, с куда большей легкостью сбрасывали снаряды на Лондон и Берлин или атомную бомбу на Нагасаки. Трудолюбивые немецкие бюрократы, которые наверняка пришли бы в ужас, если бы их лично заставили отправлять на смерть несчастных евреев, спокойно составляли железнодорожные расписания для регулярного отправления “поездов смерти” в польские концентрационные лагеря, не испытывая при этом чувства личной причастности. Величайшим проявлением жестокости нашего столетия стала обезличенная жестокость дистанционных решений, особенно когда их можно было объяснить печальной производственной необходимостью.