Анисья (Суханова) - страница 5

Всего и песни-то — на пол-листка. Но откуда же эти вздохи-раскачивания — ой да ой, да ой-да, ахх, и — о, о, о вздымающиеся. И опадающие, и снова вздымающиеся — как волны морские. Все забрасывается сеть, и идут, и полнятся ей навстречу волны — все полнятся и все не достигают. Все выпевается и выпевается, и никак не доскажется, не выговорится до нутра. Только, словно ласточка-касатка, словно стриж, черкнешь, коснешься грудкой голоса — и уже все, пролетело. И снова вычерчивай, вычерчивай голосом, выводи все выше, все точнее, касайся то так, то этак… Чего, чего касайся? Ах, кабы знать, чего! Жизни, когда она жизнь. Когда слилось, исделалось золотое. И не догадываешься в тот момент, что золотое, — ничего в нем вроде особенного и нет. Разглядывала она однажды золотую рыбку и видела, что золота нет, а есть зеленое, розовое, голубое. Но повернется — и вспыхнет. А умерла рыбка — одна чешуя мертвая… Одним словом не скажешь и не обозначишь одной линией голоса — только всеми его ответвлениями будешь по кромке достигать, а может, когда и вызвучит тот золотой звук. Вызвучит — и канет. Пройдет. Так зачем же столько муки и сил, неужто так и проходит и ничего не случается от того ни с миром, ни с человеком? Сойдется, вспыхнет — чтобы потом уже все остальное только черным и серым казалося. На то уж она и родилась, к тому все и шло, и отойдет только, когда уже навсегда. А зачем, почему?

С самого маличку что-то же знала она такое — ни в какие слова не вложишь. А чтобы не задохнуться — был голос ей дан.

* * *

Мать и отец родили Анисью поздно: не то по трудным временам, не то просто не давалось им прежде ребенка. Похоже было, не они ее, она сама их, как кошка ее, выбрала, не очень на них и похожая, но не тревожимая ими, ласковыми и тихими, и не тревожащая до поры их.

— Шо не возьметь, ужо ей игрушка. Какой лист, лепесточек, чурочка — усе ей цацка. Земельку подгортает, прутиков натычеть, чурочки гуляють у ей меж прутиков, а сама тоненько, как комарик, бружжит. Спросишь у ей: что же то за песенка у тебе така, а она срозовеет, скраснеется да и промолчит. Говорят, что вот после того, как исшматовали ее в гестапе, стала она необчествена. Но она и смаличку-то молчуха. И слухмяная ж, и чливая: посторонится, поздоровкается. И что матерь ей ни скажеть, все исделает — не ленилась, как нонешние дети. А все не така, как другие. Смаличку инакая. Школа далеко, так отец сам ее научил читать. Ей бы и вообще не давать читать. Зачитывалась, аж забывалась вовсе. Мать ей: аиньки, что ж ты, я ж гутарила: следи за печкой! И печка прогорела, и вода выкипела. Но не наказывали. Оно же тихое дите, само спереживается. Да и было их сами-трое, одна тетка дальняя, и та глухая, ни родичей, ни оравы — в этой семье и голосу-то не повышали. Кто завидлив, бывало, скажет: «Грамотные, не про нас!» Может, сглаз на их и лег. Не смотри, как начинаешь, смотри, как заканчиваешь. Сглазили да сглазили, все-то похваливали. «Всем бы так жить, так и смерти не надо». «Хочь, как ни нам, не пришлось ихой дочке выучиться, а все же и здесь нашла себе грамотного, за учителя вышла». И прибавляли: «Об ей уж другого не думали, что засиделкой будет». Девки по вечеркам, она в школу. Оно, выходит, в школе ее судьба ждала.