* * *
Девочкой была Анисья невзрачной, а в девушках красавицей сделалась. Но не только пророка в своем отечестве нет — нет и красавицы в своей деревне. Была она на здешний взгляд слишком поджигаристая. И не бойка, не «боевая». «Говорят, я боевая, боевая не совсем — боевая сушит десять, а по мне страдают семь». По ней никто не страдал, ее как бы даже и обходили парни. И пела, и белолица, а посватался к ней только вдовец, и она от ужаса и отвращения влезла на дерево и, пока он не ушел, не слезла. Это тоже запомнили со смесью уважения и насмешки. Темно-синие были глаза у девицы Анисьи, чуть ли не фиолетовые, и не такие, каким бы быть синим: совсем не были они нежными. И рот казался слишком маленьким. И пела она не так, как другие: ей бы дишканить, а нет — первила ее товарка, Анисья же своим высоким, проголосным вторила, и проступала в ее вторчивом голосе, передоливала и перелишествовала какая-то уже неигровая страсть, так что уже и тихость ее, примолчливость казались людям притворными. «Тиха вода, — говорили, — да омуты глыбоки».
Не получалось у Анисьи разговора с деревенскими ребятами. Веселья, легкости в ней не было: ни расхохотаться, ни взвизгнуть с веселой пронзительностью. Красоты своей стеснялась она, как уродства, да уродством и считала. Но и брезжило, и грезилось что-то другое — придвинулось другое и стало возможно.
Читать отец рано ее научил, а в школу отправил поздно, когда поближе к их хутору открыли школу. Был молодой учитель математики весел и радостен и говорил иной раз про свою математику такое, что Анисья входила в нее, как в песню, не своим умом и умением, и забывалась до того, что не слышала, когда ее окликали. Если же называл ее он, бледнела. Она бледнела, как другие краснеют. Отвечать отказывалась, но тетрадки с четко выполненными заданиями сдавала аккуратно. А однажды, когда отдавала ему тетрадку, — как всегда, позади всех шла, — он, разбирая что-то в ее решении — она все равно не слышала, стояла бледная, — дождался, пока последние любопытные ушли, взял ее за руку. «Кохают, балуют, наверное, узкая какая рука, не разбитая работой», — сказал учитель. Она, как на чужую, смотрела на свою руку, хотя он-то смотрел не на руку — на нее. И обмерла, и задрожала, когда он прикоснулся к ее запястью губами.
* * *
Не на простой, на золотой трубе играла жизнь в тот год. Так, как любили они, любят раз в тридцать три столетия. Много раз забрасывается в море сеть, много раз говорятся слова, пытаются судьбы, а такое отливается однажды — не ржавеющее. Золотом отливали их волосы, белыми голубями трепетали его улыбки, тлел на ее лице нежный румянец и полыхали синим огнем глаза. Взял ее замуж Андрей, увез на родину, в украинский город. Только ни его матери, ни сестре Анисья не понравилась. Не украинка — чужая, казачка. Незаконченное среднее образование. А сын — ученый, культурный. Странной показалась им невестка, хоть и старательная, и работящая была. И были сказаны ей слова, которые ни принять, ни простить. Но встал Андрей на ее сторону. Никого не послушал, увел Анисью из дому родителей. И не попрекнул никогда. Ни ссорой с родными, ни деревенскими подзорами на кроватях, ни речью неправильной. Дни были трудные, темные, а ночи лились неостывающим золотом. Все только тенью проходило над ними в мире. И ребенок — дочь Света — был только как слабый оттиск их любви. Жизнью поручилась она перед ним за дочку, и сохранила, и вырастила, только он уже не увидел дочь выросшей. Ничего. Оттиск слабеет или усиливается — времени не знает никто. Редко блещет золотая труба, и лучше так: неистовым огнем опаляют трубы — слабо человеческое сердце и стыда не знает за это, не стыдится жалкой малости своей.