Возвращаясь из института, Ксения каждый день проходила мимо еврейского театра, но так и не собралась сходить туда. Теперь еврейский театр был закрыт — там, оказалось, свили гнездо «контрики».
Бывший мамин пациент, старый армянин-инженер, оказался в прошлом эсером и не скрывал этого. Его даже посадили в тридцать восьмом году, но жена пошла в приемную Сталина и передала письмо, прося за мужа, когда-то начинавшего в одном кружке со Сталиным. Оганеса Ашотовича освободили и больше не трогали. Политические страсти, однако, так и остались главными в его жизни. Все вечера проводил он переворачивая кипы газет. Особые надежды возлагал на Югославию — потому, наверняка, что она пошла вразрез со Сталиным. Сталина он не уважал, хотя и был ему обязан жизнью, считал, что тот из честолюбия уничтожил не только лучших людей, но и саму память о них. Говорил, что в немногие встречи с немногими оставшимися в живых соратниками спрашивают они друг друга: об этом они мечтали? За что боролись? — и ни один из них не говорит «да». Не получилось по-ихнему, вот и не нравится, объясняла себе Ксения. А вслух спрашивала: «Вы не боитесь все это мне рассказывать, Оганес Ашотович?». «Не-э, — хитро прищуривался он. — Я таких макак, как ты, вижу с первого взгляда. А кроме того, я уже ничего не боюсь, я свое отжил. Мне бы только чего существенного не пропустить, оттого в газетах роюсь, между строк читаю».
И наконец, Людвиг — не только высказывал явное презрение к соцреализму, но и о советской власти говорил, что все это уже было, только называлось раньше восточной теократией, в доказательство чему демонстрировал желтую от старости книжку «Идеологии Востока». В этих древних восточных империях, говорил Людвиг, и государственная собственность на землю существовала, как в большевистской России, а в некоторых и сплошная крестьянская собственность, рабство там было невыгодно, так как земледелие в тех условиях требует интенсивной работы, но крестьянин, естественно, был голоден и бос, потому что вся его так называемая собственность поглощалась налогом или оброком, как бы это ни называлось. «Вечностью не обладает никакая теократия, — цитировал Людвиг, — но это все-таки самая крепкая идеология, самая устойчивая, обладающая наибольшей способностью отрыва от действительности и существовавшая до последней возможной минуты на трех китах: чуде, догме и терроре».
Бог с ним. Он жил с неким метром истории в руках, с некой топографической картой, где все уже было. Однако Ксению его екклезиастские объяснения — сведением всего к уже бывшему — нимало не устраивали. Эсер Оганес Ашотович мог надеяться на отколовшуюся Югославию, антипатия Людвига могла питаться историей восточных империй — у нее было свое мнение: все они что-то путают, могут, конечно, быть и ошибки, и предательство, но это же не капитализм и не фашизм, к тому же социальные системы вообще далеки от главного — вселенной и ее смысла.