«Последние новости». 1936–1940 (Адамович) - страница 123

Тут мы подходим к роковой черте Багрицкого, можно даже сказать, к его «разгадке». Олеша, как я уже писал, называет стихи Багрицкого гениальными, Д. Мирский вторит ему… При всех достоинствах «Последней ночи» или «Думы про Опанаса», при всем своеобразии стиля и в особенности чудесной чистоте и простоте напева эпитет «гениальный» в применении к Багрицкому кажется нестерпимо преувеличенным. Что такое гениальный поэт? Прежде всего — гениальная личность. (Как-то неловко изрекать такие трюизмы, но иногда приходится возвращаться к аксиомам!) Гениальным поэтом был, например, Блок, — может быть, и не вполне обладавший тем почти физическим чувством слова, которым наделен был Багрицкий. Конечно, Блок гениален вопреки некоторым своим творческим слабостям, несмотря на них, — ибо тема его поэзии так трагична, что ей, будто потоку, невозможно сопротивляться. Багрицкий шел по другой, пушкинской, тропе. Но и Пушкин велик вовсе не только потому, что у него в руках был какой-то непогрешимый инструмент, а потому, что всем своим обликом он связан с Россией, с ее судьбой и историей. Дело не в различении формы и содержания, нет, но именно в их единстве, требующем, чтобы словесная материя была живой, чтобы она насквозь светилась и дышала. Думаю, что незачем на этих прописях долго останавливаться.

У Багрицкого нет темы. Есть, пожалуй, «настроения», — сказывающиеся во влажно-теплом тоне стихов, в их лирической прелести:

Была такая голубизна,
Такая прозрачность шла,
Что повториться в мире опять
Не может такая ночь…

Есть у него объект повествования, предмет поэтического размышления: например, детство, Одесса, полунищая, трудная жизнь, первые сомнения, первые домашние раздоры, все то, о чем он рассказал в замечательном по силе выразительности «Происхождении»:

— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол.
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол!
 —
— Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь? Но съеденные вшами косы,
Ключица, выпирающая косо,
Прыщи… обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители? Но в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь! Качается снаружи
Оглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь, бегущая навстречу,
И все кликушество моих отцов,
И все светила, строящие вечер,
И все деревья, рвущие лицо,
Все это встало поперек дороги,