— Эх, струсили!
Он подпрыгнул и сразу придавил к плитняку змеиные головы. Гадюки судорожно завертели хвостами.
— Я боюсь… меня кусали маленького, — оправдывался Додышев.
* * *
Солнце разбрызгивало лучи на вершину Чернопадского белогорья. В темной утробе дебрей пахло сыростью.
Остались на месте прихворнувший Семен Петрович и рыжий. Дорога петляла в десятикилометровый хребет. По ступенчатым выбоинам хлюпала жижа, размешанная глиной и тлеющей прошлогодней хвоей. Лошади спотыкались, часто роняя вьюки и пачкая животы. Ведущий передового Самоха легко выкидывал длинные ноги в желтых ичигах и без умолку говорил Стефании:
— Тут я все знаю, как свою ладошку… Слава богу, сызмальства по хозяевам, да с землемерами путаюсь… Знаю, где кому медведь голову свернул, где бельчонка и разной зверь плодится… Вот перевалим Черную падь и ночевать приладим к Теплому камню. Там старатели ране золотишко добывали.
— Далеко это?
— Как поедешь… К солнцесяду надо бы пришлепать…
— Ты, значит, из охотников; как же бросил колхоз?
Безбородое, сероватое, в морщинах лицо Кутенина поворачивается в сторону женщины, которую он про себя назвал уже «бедовой».
— Охотой маюсь, Никандровна… Как только оторвался от тайги, так и пошел колесить в думах-то… Вот бы, к примеру, как ваш брат ученьем страдает… Из-за этого и не обженился на свой век…
Самоха срывает набухшиие смоляным жиром ветви кедровника и затяжно вдыхает пьянящий запах. В сотне метров от дороги шебаршат по высохшему брусничнику Пастиков, Севрунов и Додышев; они вспугивают фуркающих рябчиков и тяжелокрылых глухарей. Где-то справа колет о камни хрусталь волн безымянная горная речонка. Многоокая притаившаяся тайга следит за каждым шагом пришельцев, загадочно молчит. И не чувствуется конца темнеющей глуши.
— А этот у вас — лапша из ячменного теста, — срывает смехом Самоха. — Говорит, по дурости поехал. А оно и резонно так, потому вялых тайга не любит.
— Про кого это ты?
Звонкий, немного низкий голос Стефании колокольцем врывается в обманчивое молчание чащобы.
— Да этот землемер-то с точеными усами.
Самоха вдруг останавливает коня и свистом вызывает отдалившихся охотников. Его длинные ноги, туго перетянутые оборками, дрыгают, как у подстреленного журавля.
— Смотри-ка, — шепчет он подбежавшему Пастикову.
Темен лес и бесконечна эта темь. И только недобеленным бабьим холстом узкая полоса неба освещает прогрызенную тропу. Охотники да монгольские скотогоны прокладывали ее по вычурным зверьим следам и навиляли, как поломойка тряпицей на шершавом полу.
— Вон, вон, на пупке-то!