И снова ужас охватил Ефима: не отвязаться — утром увидят и добьют.
Но страх этот и страстное желание жить придали ему силы, энергии.
Повернулся головой к ногам мертвеца, упираясь в землю, дернул что было силы, еще, еще. Веревка на своих руках чуть подалась вниз, ближе к локтям. А ну еще раз, еще. Снова повернулся к голове убитого, понатужился и дотянулся до узла на левой руке мертвеца. Долго, обламывая ногти, теребил, распутывал узлы и наконец-то вздохнул облегченно-радостно: отвязался, слава те господи, свободен, теперь надо уходить скорее, но куда?
Сидя рядом с убитыми товарищами, огляделся вокруг, раздумывая: куда же теперь идти?
У них разъезды повсюду рыскают, увидят со связанными руками, враз догадаются, убьют. Да и тут вокруг заставы, секреты. Нет, лучше всего домой.
Поднимаясь с земли, попрощался с убитыми и, волоча за собой веревку, пошел. Крадучись, задворками добрался до своей усадьбы. Теперь, чтобы пройти дворами в ограду, надо перелезать через прясла, но со связанными руками трудно пришлось, ухватился за верхнюю жердь зубами — полез, удалось. Со второго прясла сорвался, упал, больно зашиб колено. Кое-как добрался до ограды, но тут его еще издали учуяла собака, залаяла, кидаясь навстречу.
— Соболько, Соболько, — прохрипел Ефим, переваливаясь через последний, низенький забор. Узнал кобель хозяина, подбежал, ласкаясь, завилял хвостом.
Ефим тихонько обошел ограду, осмотрел предамбарье: ни коней чужих, ни седел не видно. Подошел к окну, возле которого спит его Аграфена, головой постучал в раму.
— Груня!
В оконном стекле показалось и скрылось белое лицо, послышался мягкий стук по полу босых ног.
Ефим быстрым шагом — на крыльцо, сказал сдавленным шепотом:
— Я, Груня, открывай.
Дверь в сени раскрылась, и Аграфена, чуть не сшибив Ефима с ног, кинулась ему на грудь:
— Ты, живой! — А в голосе слезы и радость. — Да как же это?
— Тише, Груня, тише. — Ефим боком протиснулся в сени. — Закрой дверь-то, сбежал я, из-под расстрелу сбежал.
— Господи…
— Тише, чужих нету в доме?
— Нету…
— Тащи сюда лампу да ножик захвати.
Крепко связали палачи, веревка так и впилась в тело, руки выше локтей распухли, посинели в кистях.
Груня разрезала веревку посередине, Ефим зубами принялся развязывать узлы.
— Ох, ужасы-то какие, царица небесная! — причитала Аграфена, дрожащей рукой держа лампу. — Исстрадалась я, измучилась, ни сон, ни еда на ум нейдет, всему попустилась, коров пойду доить — ноги не несут, вечером не помню, как и молоко пролила во дворе.
Вот и сегодня глаз ишо не сомкнула, ждешь каждую ночь, пройдет она или нет без казни. Стрельбу-то услыхала — обезумела, как есть обезумела. Дедушку будить кинулась, под сараем спит он — умаялся. Звать его хотела на кладбище пойти, да уж в ограде опомнилась: куда пойдешь, когда злодеи-то там, ишо и нас убьют. Воротилась в избу и места не нахожу, то к одному окну, то к другому. А до утра, по звездам соображаю, далеко ишо. И только присунулась на кровать, слышу, собака залаяла, а потом постучал ты в окно-то — глянула я, сердце так и захолонуло, и верю и не верю, что это ты пришел.