Глава десятая. Прелюдии и фуги
И стройные сады свидетельствуют мне,
Что благотворствуешь ты музам в тишине.
А. С. Пушкин
А тем временем век перевалил за половину.
Мир готовился отмечать юбилей Баха. Шостакович написал к этому торжеству «Двадцать четыре прелюдии и фуги» – во всех тональностях. Это было большим событием мировой культуры. В Москве много говорилось о новом сочинении Шостаковича, хотя его почти никто не слышал. Рихтер уже учил этот опус и бесконечно им увлекался.
Но на минуту прервемся. Вы, наверное, уже заметили, что с продвижением моего рассказа имя Рихтер почти вытеснило домашнее – Святослав Теофилович. Я сам все время обращаю на это внимание. Это происходит само по себе, хотя, по-видимому, не случайно. Ведь идут годы. Мальчишкой, играя с петухом или бросая с балкона лампочки, я, бесконечно его любя, все-таки не мог до конца понимать, кто он на самом-то деле. С возрастом это постепенно открылось для меня, и в моем внутреннем слухе все чаще звучит имя – Рихтер. Теперь это даже уже не имя, а понятие. Странно думать, что это – фамилия, просто фамилия, так же странно это и применительно к Фальку. «Я видел двух великолепных Фальков». Ничего себе! Тут можно запутаться совершенно. Это все теперь понятия, точно так же, как стали понятиями фамилии Чехов, Толстой, Пушкин, Блок. Однако мы отвлеклись.
Итак, у Рихтера было два издания «Прелюдий и фуг». Оба одинаковые; но одно, совершенно новое, стояло на пюпитре рояля дома, а другое всегда было у него в руках. Куда бы он ни шел, тетрадь была с ним. Он никогда не носил портфелей и папок, ноты держал в руке, и поэтому на картонной обложке имелся серый шершавый след его огромной ладони. Сколько раз я видел его с этой тетрадью, но никогда не видел, чтобы он туда заглядывал. Он только нес ее в руке и в себе. У нас он иногда ставил ее, закрытую, на пюпитр и играл оттуда номер за номером.
Теперь весь мир знает эти несравненные композиции, знает как высшее совершенство мысли и формы.
В поэтическом же отношении это, конечно, подлинно русская, даже, я бы рискнул сказать, советская музыка.
Самые тайные, исповедальные движения души, какая-то тяжелая работа мысли, совести, так хорошо знакомые каждому здесь, обычно бесследно уходят, исчезают невысказанными и, может быть, даже неосознанными.
Шостакович собрал все это и увековечил в прекрасной поэтической и в той же степени умозрительной форме – в прелюдии и фуге. Интонации их – то юродствующие, то православные, наполненные то разгулом, то плачем, то сумеречно-тихие, безразличные – как само время, скупо отмеренное. Оно едва тянется под низкими небесами… «В России надо жить долго». «Приказал долго жить». Да, время здесь особенное. Много его или мало?.. Вот она, самая глубинная, тайная мысль, выраженная так ясно, но в отвлеченном материале музыкального звука, в отвлеченной форме прелюдии и фуги и поэтому пропущенная всеми цензурами и ставшая доступной для каждого! Как все это было автобиографично в то время! Ведь многие тогда жили глубоко скрытой, иногда очень содержательной жизнью, и музыка Шостаковича воспринималась почти как награда. Не за дела. Какие там дела! Только за образ жизни и мыслей. Это была великая музыка, как бы о нас самих, затерянных и никому не нужных… Тихо тянется время под мутными небесами. Много его или мало? Кто знает… Кругом просторно и бессильно. Такая у нас свобода. Свобода от желаний и даже от надежд. Чугунный пол, высокий свод, одиночество. Почти святость. Пусть будет так; навсегда так… И вдруг: ясный голос пионерской трубы! И алый вымпел! И нежная поросль мальчишеских ног… Но откуда опять чувство едва уловимой опасности? Еще – далеко и, смотрите, уже – вокруг! Тонкая отрава, пригретая где-то в разомлевшем мареве… И снова гулко и просторно, спокойно и смутно, свободно и бессильно. И – навсегда…