Почему он, считающий себя не последним среди людей и считающийся ими не последним, умеющий негласно судить любого и каждого за их поступки и работу, думающий о больших и малых проблемах человечества, почему он не заболел болезнью дочери, хотя болеет всеми болезнями мира? Не болеть болезнями ближнего, значит не болеть ничем другим? Может быть эта истина не относится к нему?
Он следил за всем, что происходило в зале, как сквозь триплекс, зажатый в узкую смотровую щель танка. Видимость ограничена, но зато перед тобой то, что тебе надо видеть и чего бояться. Он видел лица больных, среди них ему казалось и лицо Ирины, и почти все они были растеряны перед тем неизвестным и пугающим, что ожидало их. Он видел докторшу Никошенко, ее решительное и уверенное лицо, ее глаза, в которых не было ни искорки сомнений или разочарований, они смотрели твердо, как будто она уже знала наперед, что то, что должно быть, — будет. Она была убеждена, что она верит в себя, верит в метод доктора Казимирского, и, стоя под огнем взглядов и мнений, она делает свое дело и будет его делать, если даже у нее отберут этот зал и объявят ее знахаркой.
И только сейчас, глядя, как работает докторша Никошенко, Егор увидел на ее месте Нину. Теперь он знал, как бы она вела себя в этом зале, что делала бы, и понял, что жизнь ее без этого зала сеансов, без больных, стоящих по стенке, без их настороженных и растерянных глаз, верящих и неверящих, но полных желания верить, что жизнь ее без всего этого — не жизнь, а пустая трата дней.
«Я думал, что мы одним миром мазаны, одними радостями обрадованы, одними печалями опечалены, — подумал он. — Как бы не так… Она увидела свою полынью, я ее не увидел вовремя». И тут он подумал о временном, преходящем значении всего того, что он делает, и о том бесконечно прекрасном и вечном, что делает доктор Казимирский, докторша Никошенко и без чего не может жить Нина. А всего-то навсего они делают то, для чего предназначены, к чему подготовлены, во что верят, что готовы защищать до последнего своего дыхания. Они взяли чистый лист бумаги и стали на нем писать свое. Егор знает, как это волнующе, как прекрасно и неповторимо.
«А я стал копиркой, которая никогда ничего не открывает, а только передает, только размножает чужое», — подумал он, выбираясь из зала, когда объявили перерыв.
— Вы не уходите, — остановила его женщина из Хабаровска. Сын на голову выше ее, с бледным лицом и страдальческими глазами, стоял с ней рядом. — Сейчас будут снимать запрет молчания с тех, кто позавчера проходил сеанс.