Может, заметили: в детский сад, в школу детей отдают. В интернат — сдают. Так и говорят: сдали в интернат. Нашей матери, одной поднимавшей троих детей, не раз советовали сдать хотя бы меня, старшего. С тайным гневом, с обидой отказывалась. Отвергала. Помню, как горько разрыдалась, когда я сам попросился в суворовское училище. Теперь понимаю: и в этом расхожем мальчишеском мечтании усмотрела укор себе.
И вот теперь Катя везла меня в интернат, на казенный кошт.
«Казенные» — как беглые.
Кстати говоря, они в самом деле бегают, убегают из интернатов чаще других, хотя бежать им, по существу, некуда.
Ей таки удалось наше устройство. Меня согласились принять сразу, младшего брата — с нового учебного года. Самый младший приехал последним, дошкольных групп в неспециализированных интернатах не бывает…
Катя была в приподнятом настроении, потому что везла меня не просто в интернат, а в свой родной городок. (Этот железнодорожный тупичок, который всю его жизнь старалась занести, зализать, как ранку, ветром и пылью степь, скупал у окрестных сел — в селах говорили: «Поехать в город», не называя при этом, в какой, потому что город был один на сотни километров степи — сало, муку, масло, яйца, мясо, а взамен исправно поставлял учительниц, докториц и аптекарей.) Она везла меня в свой город, в свое детство, в свое отрочество (юность ее прошла уже в селе) с кручей над речкой Кумой, где в обледенелых корзинах катались мальчишки и девчонки сорок пятого года, с улицей Садовой, на которой когда-то так надолго зажилась война, снабжая пацанву отцовскими фронтовыми галифе, с мамой — наверное, она такая же маленькая, круглолицая, как Катя, — по-прежнему проживающей все там же, на Садовой.
Наконец, с педучилищем. В городке Катя закончила педучилище и стала учительницей. Так и осталась в этом кругу — детства, отрочества, юности…
Больше всех я любила в училище преподавателя литературы Валентина Павловича Чернышова. Он тогда вернулся с фронта и учил нас, как студентов, по своим институтским конспектам. Молодой, сдержанный, мы больше всех любили его и боялись тоже больше всех. Сейчас он работает в интернате завучем.
Иван Васильевич молчал, потому что он вообще часто молчал, да и расквашенная дорога, за которой надо было смотреть в оба, не располагала к разговорам. Я молчал, потому что тринадцатилетние люди всегда молчат (если не плачут), когда их везут из родного дома. И лишь Катя, стиснутая нами с двух сторон, — кабина «газончика» была тесновата и для одного Ивана Васильевича — щебетала и щебетала. Говорила, что как только приедем в интернат, она найдет Валентина Павловича, сведет меня к нему, расскажет, какой я хороший, как люблю литературу и как выразительно декламирую стихотворения. Все расскажет, и Валентин Павлович полюбит меня, и у меня будет содержательная жизнь.