Мы были уже на шоссе, по асфальту текли талые воды, и машина тоже текла, легко, извилисто, как змея. У въезда в город остановились возле водоразборной колонки, умылись, вымыли сапоги. Екатерина Петровна причесалась, и через пять минут мы подъезжали к интернату. За высоким, облезлым после зимовки штакетником бушевала перемена. Она не помещалась во дворе, цевками била в ворота и в щели. Я входил в ее кутерьму, как в весенний дождь. Екатерина Петровна и та стушевалась. Она робко спрашивала, как пройти к завучу, а в это время мне со всех сторон кричали: «Откуда? С какого хутора? Почем кирзачи?»
В сапогах я тут был один.
Мы поднялись по лестнице на второй этаж, нашли кабинет завуча. Однако в связи с отъездом Антона Сильвестрыча Валентин Павлович исполнял директорские обязанности и располагался в его кабинете. Проследовали туда, разделись в «предбаннике» — волнообразная: прическа — грудь — живот — секретарша снисходительно рассматривала Екатерину Петровну, представившуюся сельской учительницей, — и шагнули за дверь, такую же пухлую и волнообразную, как ее сторожиха.
В кабинете сидел сухощавый подобранный человек. Аккуратно, по счету, уложены еще не совсем седые, серые волосы. Тусклые, неживые, как амбарная паутина. Высокий, напряженно гнутый лоб и глаза — так глубоко, что к ним, наверное, не достучишься.
Это был Валентин Павлович. Учитель.
— Говорите, были моей ученицей? В педучилище? — под его пристальным взглядом Катино лицо пошло тихой зарей. — А фамилия?
— Рябенькая.
— Рябенькая… Рябенькая. Фамилию припоминаю, прекрасная фамилия, учительская. А вот вас… — Он улыбнулся, и его глаза на минутку отлучились, выглянули наружу. — Почему вы смеетесь?
Катя не смеялась. Катя хохотала, как частенько хохотала она в нашем классе, как вообще смеялась только она — запрокинув голову, словно пьющая птица. Пьющая! — отягощенная узлом голова кверху, в небо, а в чутких глубинах выгнувшегося горла, сотрясая его, от каждой скользнувшей внутрь капли взлетает звонкое, колодезное эхо. Птаха наслаждается каждым глотком из весенней, с ледком, лужи. Катя наслаждалась каждым коленцем собственного эха.
— Вот вы и тогда все говорили мне: фамилия у вас, Катя, прекрасная, учительская, в народ надо… Потому и не сменила.
Валентин Павлович тоже засмеялся. Аккуратно, чисто, как деревенские старики хлеб едят: съел и крошки в ладошку.
Мне хотелось, чтобы они говорили подольше, потому что пока здесь была Катя, я еще был дома. Но Катя стала говорить обо мне, и это уже было хуже. Катя хотела подать меня повкуснее, с гарниром про декламацию стихов, сообразительность, «и вообще у нас он был бы медалистом». Валентин Павлович, взглянув на меня, отвел разговор в сторону. Он сказал, что тут все необыкновенные, «просто чрезвычайные», что он за мной присмотрит, и мне будет хорошо, а тайные и явные таланты мои расцветут со страшной силой.